Главным теперь были не мысли, которые кружились, как соломинки или блестящие пятна бензина на темной воде эмоций. Он то забывал, то вспоминал о жене, развлекающейся с мифическим Ричардом, но это не имело для него особого значения. О Ричарде он вовсе не думал. Им владело темное всепоглощающее воспоминание о том, как она хотела уйти и от него и от той глубинной близости, которая понемногу окрепла между ними, обратно в легкую обыденную жизнь, где никому нет дела до подсознания и есть только сознание. У нее не было желания позволять своему подсознанию входить в прямое общение с другим подсознанием или быть под его влиянием. В глубине души она жаждала освободиться. Она даже слушать не хотела о всевластной близости, в которую ее втянули, мечтая вернуть свою прежнюю жизнь. Так же пылко, как прежде она жаждала познать настоящую, до самой глубины души, близость. Ну а теперь ей мешала эта близость. Ей было необходимо вырвать его корни, прижившиеся в ней. Было необходимо дышать полной грудью. Ей требовалась свобода, она по сути своей не могла быть ни с кем связана. Для этого и понадобился мифический Ричард — как лопата, которой предстояло выкопать корни, пущенные любовью мужа. А он чувствовал себя растением, у которого режут корни, отнимают потаенную глубинную жизнь, исток его существа, беспорядочно раскачивают взад-вперед в темноте, угрожая вырвать из горшка.
Эта жуткая встряска продолжалась не один час, изматывая все его существо, тогда как его мысли были заняты путешествием, итальянским языком, на котором ему предстояло разговаривать, поездкой на поезде, нечестным официальным переводчиком, пытающимся дать ему двадцать лир в обмен на соверен — как на Стрэнд-стрит[15] в магазине шляп, когда его попытались обсчитать… а после он думал о новых фасонах шляп, о новых материалах — и обо всем прочем в том же духе. Но за всем этим его изначальная биологическая суть поднималась высокими волнами в крови, билась о причал наслаждения, завладевала плотью, сотрясала ее в рыданиях и затихала, унося обломки. Таким образом и сама его кровь, из тьмы которой являлось всё, взбаламученная потрясением, поднималась и кружилась, прежде чем успокоиться, яростно пробивалась к прежней безмятежности.
Не подозревая об этих тайных катаклизмах, он промучился всю ночь едва ли не сильнее, чем когда-либо в своей жизни. Но это происходило за пределами сознания. Вся его жизнь была отдана во власть буре, а не только его разум и его воля.
Утром он встал осунувшийся, но спокойный, не совсем безмятежный, но просветленный, как бывает после бури. Его тело было словно чистая пустая раковина, разум — прозрачно ясен. Сначала он тщательно привел себя в порядок, потом позавтракал в ресторане, где держался с той безразличной учтивостью, из-за которой мужчины кажутся оторванными от действительности.
Во время ланча ему подали телеграмму. В ее духе — телеграфировать.
«Любимый, приходи к чаю».
Пока он читал, все в нем сопротивлялось приглашению. Тем не менее, он сдался. Мысленно представил, какой она была взволнованной и нетерпеливой, когда писала телеграмму, и успокоился. Разумеется, он придет к чаю.
Мойст поднимался в лифте на свой этаж, почти ослепленный болью. До чего же сильно они любили друг друга в его прежнем доме. Горничная открыла дверь, и он радостно улыбнулся ей. В золотисто-коричневом с кремовым холле — Пола не терпела ничего темного и мрачного — сверкал куст розовых азалий, в вазе наивно поблескивали лилии.
Она не вышла встретить его.
— Пожалуйте в гостиную, — сказала горничная, забирая у него пальто, и он направился в гостиную, большую просторную комнату, где на полу лежал белый, цвета неполированного мрамора, ковер — с серо-розовым узором по краям; такие же розы были на больших белых подушках, кроме того в глаза бросались прелестный дрезденский фарфор и обитые ситцем глубокие кресла и диван, смотревшиеся так, словно уже успели изрядно послужить. Здесь царила приятная прохлада, почти не было бьющихся вещей, и в сумеречный весенний вечер света было больше, чем на улице.
Пола поднялась, сияя, и с королевским величием протянула руку. Молодой человек, на которого Питер поначалу не обратил внимания, встал по другую сторону камина.
— Я уже целый час тебя жду, — сказала она, заглядывая в глаза мужу. Однако, даже глядя на него, она его не видела. И он опустил голову.
— А это еще один Мойст, — проговорила она, представляя незнакомца. — Он тоже знаком с Ричардом.
Это был молодой немец лет тридцати с чисто выбритым лицом и черными длинными волосами, зачесанными назад то ли небрежно, то ли неумело, отчего что они постоянно рассыпались, и он нервным жестом изящной руки приглаживал их. Он поглядел на Мойста и поклонился. У него было точеное лицо, но взгляд темно-синих глаз казался напряженным, словно немец не совсем понимал, где находится. Когда он снова уселся в кресло, его импозантная фигура обрела уверенную позу, позу человека, чья профессия — произносить слова, к которым все должны прислушиваться. Он не страдал ни тщеславием, ни жеманством, был от природы чувствительным и довольно наивным и жить мог только в атмосфере литературы и литературных идей. А тут он чувствовал что-то еще, неосознанно чувствовал, и потому терялся. В ожидании, когда начнется беседа, чтобы обрести обычную уверенность, он сидел вялый, напоминая жучка в ожидании солнца, без которого ему не взлететь.
— Еще один Мойст, — с чувством произнесла Пола. — Правда, Мойст, о котором мы никогда прежде не слышали, хотя он живет с нами под одной крышей.
Незнакомец засмеялся, губы его нервно подрагивали.
— Вы живете в этом же доме? — удивленно переспросил Питер.
Незнакомец поменял позу, опустил голову, потом поднял ее.
— Да, — ответил он, встречая взгляд другого Мойста так, словно вдруг увидел что-то чересчур яркое. — Я живу у Лорьеров на третьем этаже.
По-английски он говорил медленно, с причудливой напевностью, но при этом слишком четко выговаривая фразы.
— Понятно. И телеграмма предназначалась вам?
— Да, — с коротким нервным смешком проговорил незнакомец.
— Мой муж, — вмешалась Пола, явно повторяя то, что уже говорила, но теперь исключительно для Питера, — был убежден, что у меня affaire[16], — произнесла она на французский манер, — с вашим ужасным Ричардом.
Немец коротко засмеялся и опять, мучительно смущаясь, поерзал в кресле.
— Да, — произнес он, глядя на Мойста.
— Ты провел ночь в благородном негодовании? — хохотнула Пола. — Представляя, как я вероломна?