Вплоть до 18 лет — хотя уже была замужем и развелась, хотя у нее уже было столько мужчин, что она больше не могла запомнить их имена, хотя и старалась вести список — вплоть до этих пор не могла понять, почему студент кричал. Она поняла это однажды ночью, когда позволила одному молодому солдату из Техаса — он был немного похож на индейца — проводить ее домой.
— Что я должен сделать? — кричал он на нее в крайнем раздражении. — Что я должен сделать, вышибить твои мозги? Неужели это ничего не значит для тебя, вообще ничего?
— Не ори, болван, я не хочу, чтобы соседи жаловались. Все, о чем ты думаешь, это ты сам. Ты, и ничего другого!
— Но это неправда! Боже правый, если бы ты только соизволила…
— Черт возьми, почему я должна? Я делала то, что ты хотел, не так ли? Ты получил то, за чем пришел, не так ли? Черт возьми, чего ты от меня хочешь — чтобы я запылала, как рождественская елка, только из-за того, что у тебя есть эта штука? Почему ты думаешь, что ты какой-то особенный? Вы все одинаковы. Все одинаковы.
Неожиданно она вспомнила студента и поняла тогда, только тогда, почему он кричал. Она была полупьяна и начала смеяться.
Солдат дал ей за это затрещину. Два дня она не ходила в театр из-за того, что лицо распухло.
После этого она научилась осторожности. Ее больше никогда не били. По временам она подходила очень близко к этому, и был один человек, который имел обыкновение хватать ее за горло, но у него не было мужества сжать пальцы. Она знала это.
— Продолжай, — говорила она, не испытывая ни малейшего страха, — ты сильнее меня. Ты можешь причинить мне боль. Ну, давай, сделай мне больно.
Это было первое оружие, которым она овладела: презрение.
Другим был класс.
Вот почему она радовалась, что она англичанка. Это была основа класса. Когда ей еще не было шестнадцати и она поступила в кордебалет ночного клуба Сен-Луиса, в ней вскоре обнаружилось одно качество, которое фактически стало ее карьерой. Неуклюжая, с фигурой, еще хранившей следы подростковой полноты, она стала исполнительницей стриптиза. Она снимала одежду — более или менее под музыку — и на крошечных помостках ночного клуба разыгрывала искусственный, но по-детски неудержимый оргазм.
Это представление отличалось не только ее растущей красотой, которая даже тогда была очевидной. Его выделяла какая-то особенная светскость, какой-то след буржуазной стеснительности. Это смущение было куда более реальным, чем застенчивость, которую разыгрывали другие девушки, ее соперницы по сцене. Джентельменам из среднего класса, заполнявшим зал, это напоминало их собственную брачную ночь, идеализированную, конечно; фантазия становилась явью.
А для рабочих людей, для тех, кто стремился выбиться, но все еще не получил статуса среднего класса и тосковал о женщинах недоступных, это было обещанием, доказательством и подтверждением мечты.
Почти с самого начала Айрис имела оглушительный успех. Ее программа много раз изменялась, прежде чем она достигла вершины своей профессии, став «Голубым бериллом». Она перешла из круговерти театра бурлеска в дорогие ночные клубы Лас-Вегаса, Чикаго, Майами. Но она никогда не выходила из этого образа — красивая, сдержанная, даже аристократическая леди, одержимая дьявольским желанием. Она сохранила и улучшила это качество, сделав его мотивом своего выступления. Этот номер стал моральной игрой от обратного. И мужчины послушно платили за привилегию представлять себя демоном «Берилла» — достаточно много для того, чтобы она сейчас зарабатывала около 40 тысяч долларов в год.
Кроме того, класс Айрис был не просто театральным приемом, частью бизнеса. Он также стал составляющей ее частной жизни за пределами сцены. На протяжении многих лет она облекала плотью образ буржуазной респектабельности. Когда было возможно, она жила в «лучших» отелях. Одевалась со вкусом и даже в изысканном стиле. Стала снобкой, но не просто госпожой Беббит. Беббиты среди ее зрителей — как и их жены — были, она чувствовала это, безнадежно вульгарными и «мещанскими, грязными».
Она же жаждала хорошего вкуса, чувственности, интуиции. Если она находила это — или думала, что нашла — в негре-трамбонисте, в бармене, в промышленном воротиле — обычно она шла с ним в постель. А если, как это почти всегда случалось, она обнаруживала грубость, невоспитанность, бесчувственность, она покидала постель или, в некоторых случаях, прогоняла мужчину.
Айрис считала так: или у тебя есть класс, или его нет. Если у тебя нет класса, нет разницы, кто ты и что ты — ты все равно никчемный человек.
Сорок недель в году Айрис Хартфорд была исполнительницей стриптиза, «Голубым бериллом», «экзотической» танцовщицей. Но она не была никчемным человеком. А в течении двенадцати недель в году — в жаркие летние месяцы — она оставляла сцену и жила под своим именем, никому неизвестной Айрис Хартфорд, в небольшой красиво обставленной квартире в Нью-Йорке. Это было своего рода отступление, проверка и новое подтверждение ее кредо.
Эти три месяца Айрис посвящала своему телу — дорогому, любимому. Безусловно, она заботилась о теле постоянно, но с такой расточительностью — только во время своего затворничества в Нью-Йорке. Кроме того, в это время — и это более важно — она практиковала светскость, класс. Она посещала самые изящные магазины, покупала дорогую, казавшуюся аристократической одежду. Читала книги, модные и часто трудные книги, и тщательно просеивала предложения большого города, остерегаясь того, что она считала обычным или мещанским.
Эти вещи, покупки — одежду, книги, китайский чайник — она приносила в свою квартиру только после самого тщательного размышления. Они должны были заслуживать того, чтобы быть посвященными, чтобы быть установленными, по сути дела, в ее святой обители.
Это было спокойное, важное для нее время. Она не обрекала себя на одиночество, хотя ее романы в этот период обычно приобретали смягченную, пристойную окраску, сообразную с ее ролью. Но одно нерушимое правило она действительно соблюдала: ни одному поклоннику не разрешалось входить в ее квартиру — ни на чашечку кофе, ни на то мгновение, пока она сменит перчатки или сумочку. Если было нужно, она оставляла мужчину ждать за дверью.
Никто, решила она, не войдет сюда, кроме меня. На этой кровати никто, кроме меня, спать не будет. Никто не выйдет погулять через эти двери, кроме меня.
Она всегда держала свой храм на замке — точно так же, как всегда были раскрыты ворота ее тела. И, случалось, предпочитала заняться любовью на сиденье машины или в полумраке подъезда, случайно и неожиданно, как дворняжка, чем привести мужчину к своей целомудренной кружевной кровати. Святость места была предметом ее гордости.