Теперь уже я оставила дверь приоткрытой, и Колин зашел без всякого смущения. От висевшего на шее белого полотенца его тело казалось еще более загорелым. Он подошел и застегнул мне платье.
— Новое? — спросил он.
Платье было новым, в обтяжку, тонкой шерстяной вязки, цвета бренди и куплено специально для встречи Рождества с его родными.
— Идет к твоим глазам, — заметил он, когда я кивнула, и снова я увидела в зеркале его глаза, темно-голубые и на этот раз с легким блеском веселья.
— Они совершенно необычного цвета, — добавил он. — Я обратил внимание сразу, как увидел тебя.
— Да, — по-детски отозвалась я, — конечно уж заметил. Мне всегда хотелось, чтобы они были голубыми.
Наступила еще одна короткая пауза, молчание, казавшееся многозначительным, и лицо, выглядывавшее из-за моего плеча, вдруг порозовело.
— Тебе нравятся голубые глаза?
Я уже наговорила лишнего, поступая именно так, от чего предостерегал меня Адам. Мне нравились голубые глаза, веселые, мерцающие, серьезные, поблескивающие — глаза, как море или как фиорды и озера родины владельца этих глаз. Я их обожала. Но какой же дурой я была бы, если бы созналась в этом.
— Да, но это потому, что у моего отца были голубые глаза, — торопливо объяснила я. — И во всем другом я очень на него была похожа.
Со щек Колина сошел румянец. Он выпрямился и чуть потрепал меня по плечу.
— Понятно. Ну, все равно ты выглядишь прекрасно, — великодушно добавил он.
По дороге в Ланарк Колин показал мне городок, где он родился, большую мрачную церковь, куда, как я уже догадалась, Камероны всей семьей ходили каждое воскресенье, и школу из красного кирпича, в которой учились он и его братья.
Встреча Рождества была обставлена старомодно. Миссис Камерон не признавала заокеанских украшений. У нее были остролист и плющ, и красные хлопушки с картинками про Санта Клауса, и ее поздравительные открытки выстроились на камине и вдоль пианино точь-в-точь как выстраивались у нас, когда я была маленькой. Тосты говорились и выпивались с торжественностью, которую я нашла очаровательной, а перед чаем мы уселись вокруг огня и пели рождественские песни. Я обнаружила, что мои родные и вправду были те «простые люди», о которых пел Колин, когда я в первый раз его увидела, и это так же согревало мне душу, как и сознание того, что я теперь была одна из них. Детские подарки, не исключая и подарков от Колина, тоже не представляли ничего особенного.
Когда мы управились с домашними делами, я рассказала моей свекрови, что Колин показал мне место, где он родился. Она рассмеялась.
— О да, у нас были славные времена там, пока они все подрастали. Это лучшие годы, милая, вот увидите. — И единственные для меня, с грустью подумала я. Когда Йен и Руфь вырастут, я уже буду не нужна им. — А впрочем, не знаю, — поправилась она. — Года, когда появляются внуки, наступают совсем быстро после них.
Не замечая, к счастью, моего молчания, она стал рассказывать о своих детях — малютке Джиме, проказнице Дженни, о Гордоне, который — тут в ее голосе послышалась гордость, — всегда был лидером и, очевидно, всеобщим любимцем. Он погиб в Кратертауне при взрыве гранаты, и она рассказывала про него так долго, что я вынуждена была напомнить ей о Колине.
— Это был мешок с сюрпризами, — с улыбкой сказала она. — Невозможно было угадать, о чем думает Колин. Видите ли, в нем было две натуры, одна легкомысленная и озорная, а другая очень чувствительная. Его огорчали совсем неожиданные вещи, иногда совершенные глупости, вроде школьного прозвища. И когда он расстраивался, тут уж просто уговорами было не обойтись. Единственное лекарство, которое действовало, — это пообнимать его. И еще он был совсем домашним, — продолжала она, обливая кипятком опустевшую раковину. — Так что я с трудом поверила, когда он бросил свою работу и отправился на юг учиться музыке. И мне это не нравилось, — откровенно добавила она. — Ни вот столько. — Его отцу, объяснила она, непросто было послать Колина в университет, и он считал безумием с его стороны оставить карьеру преподавателя.
— А теперь у вас другое чувство? — осторожно спросила я.
— О да, у него неплохо получается, — согласилась она с типично шотландской сдержанностью.
Возвращаясь из Ланарка, мы попали в несколько снежных зарядов, а ночью выпало еще больше снега. На следующее утро Слигачан, Крилли и окружающие холмы оделись в белую мантию.
Сразу же после завтрака Колин отправился на улицу под предлогом очистить дорожку к калитке, а на самом деле поиграть с детьми в снежки, и когда я позвала их в дом перекусить, Йен заскочил в кухню и бросил в меня снежком. Я как раз сурово выговаривала ему, когда в дверь заглянул пораженный Колин.
— Он не сделал вам больно?
— Нет, но гляди, что он устроил, — резко ответила я. Мне не хотелось это признавать, но с утра у меня болело горло, и я неопределенно, но со зловещим предчувствием ощущала себя не в своей тарелке. — И взгляни на него. Он промок насквозь!
И Руфь тоже. Щеки ее пылали геранью, глаза сверкали, и по всей куртке расплылись мокрые пятна.
— Это ничего, от снега никогда не простудишься, — самоуверенно сказал Колин.
— Ну, ты уж точно во вторник пел другую песню, — ядовито прокомментировала я.
— Да, разве не этого тебе хотелось? — напомнил он.
После ленча снова пошел снег, так что пришлось оставшуюся часть дня провести дома. Это могло было быть так же приятно, как вчера, потому что обращение Колина с детьми оказалось столь же неожиданным, сколь и заслуживающим восхищения. Он не разрешил им смотреть все подряд по телевизору, усадил писать ответы на поздравления и играл с ними в те же старые игры, в которые мой отец играл со мной и Аланом. Увы, мое горло с каждым часом болело все сильнее.
Отправляясь спать, я безжалостно напичкала себя лекарствами, но так как я ощущала жар и беспокойство, то заснула очень поздно. Проснувшись, я обнаружила, что в комнате совсем светло, и Колин стоит у кровати с завтраком на подносе. Часы показывали десять — нет, этого просто не могло быть. Колин, широко улыбаясь, сказал:
— Хватит спать, хватит спать!
Спасибо, я совершенно проснулась и ужасно разъярилась на себя. Это мое дело было готовить завтрак. Почему он меня не разбудил?
— Ну, успокойся. — Его лицо вытянулось. — Я ведь принес завтрак, а не мышьяк. Разве тебе не нравится завтрак в постели?
Неважно, нравился или нет. Важно, что уже на третье утро я не управилась со своей работой, и я была вне себя от раздражения.
— Нет, не нравится. Я лучше встану.
— Извини, в другой раз буду знать, — отрезал он.