братцу за наследство) — не знал, что делать. То ли войти в соседнюю комнату, где, наверное, уже вовсю сопит наревевшаяся всласть племянница (дети должны спать крепко — ЛЮБЫЕ дети) и, наконец-таки, дав волю давно чешущимся рукам, придушить проклятое отродье. Подушкой, чтобы никто не слышал. А кто из челяди услышит — наверняка сделает вид, что оглох — после всего, что было. Так легко и просто. И закончатся все проблемы.
«Проблемы начнутся, светлый пан. Как раз только начнутся», — доброжелательно-издевательски возразил знакомый голос, все чаще в последнее время влезающий в размышления светлого пана. Возможно, голос его собственного рассудка, который в последнее время все чаще покидал пана. Пан Владислав не сходил с ума — ЕЩЕ нет — просто иногда он чувствовал, что разрывается изнутри на две части. Между тем, что ему очень хотелось сделать и тем, что сделать было разумно — и единственно возможно. «Проблемы начнутся, «— хихикнула его разумная часть: «…когда они будут являться к тебе ночам — уже ОБЕ.»
…То ли пойти в деревню и перевешать на ближайшей осине… «Кого, светлый пан?», — совсем уж развеселился его рассудок, почти заходясь в беззвучном истерическом хохоте: «КОГО, по-твоему, перевешают на ближайшей осине — если ты сейчас сунешься туда — один?…»
…То ли — самое простое — унять зудящие кулаки о ехидную физиономию нерадивой няньки.
— Я велел тебе не спускать с нее глаз, — прорычал пан, видимо, склонившись к последнему варианту.
— Все в руце божьей, светлый пан, — бестолковой курицей, кудахтающей одну и ту же песню, повторила нянька И почтительно потупила наглые глаза. Кулаки светлого пана бессильно разжались.
— Иди, — глухо буркнул он. — Иди, посмотри, как она там, — и отвернулся, чтобы нянька больше не пялилась на его бледное и, наверняка, испуганное лицо.
И едва сдержался, чтобы не сказать ей вслед — в широкую спину толстой уродливой няньки (потому что больше никто — никто не хотел быть ЕЕ нянькой), утиной неуклюжей походочкой шлепающей к двери детской: «А лучше придуши ее, если сможешь.» То, что он хотел бы сделать сам. И не решался.
Пан Владислав никогда не считал себя нерешительным. Или слабым, или трусливым. Способным только на то, чтобы беспомощно смотреть в спину глупой деревенской бабе — вместо того, чтобы устроить ей выволочку за наглость и непослушание. Способным бояться семилетнего ребенка.
Пан Владислав, щеголеватый красавчик и покоритель женских сердец (лет двадцать назад), лихой наездник (и посейчас), несмотря на седину, щедро присыпавшую его волосы, и сорокалетнюю усталость от жизни, все чаще гнувшую его плечи вниз, — был все еще молодцеват и строен. И брови его были черны и густы, и взгляд строг и пронзителен … до тех пор, пока не сталкивался с внимательными глазами малолетней племянницы…
Ай, подложил братец наследство …
Пан Владислав хмуро посмотрел на дверь детской, захлопнувшуюся за нянькиной спиной. Припомнил нянькины слова, снова поморщился. «Сама ты ведьма, — зло подумал он, припоминая уродливую бородавку на нянькином длинном носу (и без этого украшения не отличающегося изяществом). Велел же ей глаз не спускать… Ан, не уследила-таки, дура…
… Ан, не уследила-таки, нянька-то…
Марго торопилась, воровато озираясь назад и ожидая тяжелого топота нянькиных шагов и грозного окрика: «Я тебе что велела, негодяйка!?». Няньку Марго боялась. Как нависнет своей огромадной тушей, руки в боки — не кулаки, а кренделя сдобные, пухлые, какие на праздники пекут, — только те кренделя, которые почему-то не были съедены, да завалялись и засохли — до каменной твердости. Так, что теперь ими орехи можно колоть. Не то, чтобы нянька особенно рукоприкладствовала, но ухо вывернуть, или за шиворот тряхануть, как слепого кутенка, а то и приложить своей лапищей пониже спины… Легонько, вполсилы своей медвежьей, — так, что Марго на ногах удержаться не могла — это очень даже запросто. И еще рявкнет, так, что уши заложит: «Ты чего это придумала, Маргарита?». И синяя бородавка на длинном носу подрагивает, как нос у кудлатого Черныша, когда тот мышь под снегом вынюхивает. Страшно.
Страшнее, чем дядя Владислав, когда он иногда на Марго смотрит. Вроде бы на нее — а вроде и не на нее. Смотрит и думает о чем-то своем. О нехорошем думает. Смотрит и молчит. И то морщится, то улыбается — только улыбка какая-то дерганая и кривая.
А может, дядя Владислав и страшнее няньки.
А страшнее всего — сны. Однажды, когда Марго кричала во сне (когда огонь уже подбирался к ее пальцам, намертво вцепившимся в оконную раму…), прибежала нянька, разбуженная ее криком. Простоволосая, встрепанная, в длинной до пят мешковатой рубахе. Присела на постели Марго, растеряно и сонно моргая ослепшими со сна глазами. Совсем непохожая на себя — дневную. И, может, поэтому — нестрашная. А может, потому, что еще не совсем проснувшаяся Марго (судорожно сжатые пальцы еще цепляются за неподатливое, начинающее обугливаться дерево, и горячий воздух жжет горло и не дает вздохнуть…) — еще не совсем была похожа на саму себя — дневную. И потому не боялась пока своей страшной няньки.
— Ну, что? — почему-то шепотом встревожено спросила сонно моргающая нянька, рассеянно поправляя сбившееся одеяло.
— Не знаю, — тоже шепотом отозвалась Марго. Как будто они были подружками-заговорщицами, сплетничающими о своих секретах втихомолку от взрослых. А не девочкой, которая до смерти боялась своей няньки, и нянькой, которая не то чтобы лишнего ласкового слова — а и лишнего доброго взгляда не дарила своей воспитаннице. Как будто они у нее были наперечет — и слова и взгляды.
— Я боюсь, — неожиданно — для самой себя — пожаловалась ей Марго, испуганно глядя на нянькино растерянное лицо, и обрадованная тем, что, наконец-таки, нашла сочувствующего слушателя.
— Чего, глупая? — проморгавшись и уже более осмысленно, то есть, по-обычному, глядя на девочку, строго спросила нянька. — От, дурная, и меня-то спросонья переполошила. То ж сон, дурочка. Сон тебе плохой приснился, — нянька зевнула — сладко, широко, так, что бородавка на ее носу вздрогнула от удовольствия. — Сон — значит не взаправду, — назидательно сообщила нянька, прикрывая зевок рукой, а второй могучей дланью поправляя на девочке сбившееся одеяло. — Спи, глупая. — зевнула еще раз, и с кряхтеньем и оханьем пошлепала досыпать прерванный сладкий сон. Так и не дав возможности уже было открывшей рот Марго рассказать свой сон, который был слишком настоящим, чтобы быть «не взаправду»…
Сны были взаправду. Так взаправду, что иногда, посыпаясь, и обнаруживая в своих судорожно стиснутых пальцах не дымящуюся раму окна — а всего-то скомканный уголок подушки,