Пробудился молодой князь от тягостного сна, поднялся с жёсткой от инея травы. Холод пронизал его насквозь, казалось, не одно тело, саму душу выстудив, и живое прежде сердце заковав в ледяную бронь. Не знал он ещё, что холод этот отныне и впредь спутник его неотлучный.
Повёл очами окрест — но заблудился взгляд в снежной долине. Позвал — но лишь вороны откликнулись хриплым граем.
Тогда снял он с пояса расколотый рог и подул в него, созывая фианну, и звук рога вплёлся в метельный вой.
И столь тверда была верность воинов, что и мёртвые явились на его зов.
Таких уж нет ныне. Последние навек уснули за весёлым пиршественным столом.
Соткались из снежной бури девятью девять воинов. Сочились медленной чёрной кровью нанесённые подлыми ударами раны. Ступали в поводу белые кони, стягами вились на вьюжном ветру червлёные гривы. Неслышными призраками стелились псы, белые над белой землёй, карбункулами мерцали их глаза.
— Приказывай, княже… — позёмкою прошелестели голоса.
Удушливой волною поднялись в князе боль и гнев.
За себя он простил.
За себя.
Но не за них. За них прощать он был не вправе.
Молча он указал рукою вспять. И под снежным пологом устремился немёртвый отряд к чаду и беззаконному разгулу проклятого дома.
Свершилось задуманное, но не являлось чаемое облегчение. Отняв жизнь брата, свою жизнь не сделаешь лучше. Топил убийца страх в вине, думал в забытье совесть убаюкать. Но и в хмельном бреду мерещились те, чьи тела стыли на семи ветрах, оставленные на склоне недоброй славы холма.
Дико озирался убийца шалыми, кровью налитыми глазами. Наползала от углов тьма.
— Чу! — встрепенулся, — слышу вой и лай собак, точно катится от холмов охота…
— Ветер воет, да грают вороны, — беспечно возражали хмельные возгласы.
И вновь текло вино, смешивалось, пролитое, с застывшей кровью, и затравленным зверем раздувал убийца ноздри, напиваясь терпким дурманным запахом. Вскидывался в пьяном чаду:
— Слышу перестук подков! Уже близка охота!
— Чудится тебе, княже, — разражались в ответ пьяным смехом. — Град ударяет о кровлю, разбиваются дождевые капли…
Смолкал князь на время, но страх ширился, распирал заледеневшее нутро. Трясся, постаревший за одну ночь, серый и полубезумный от ужаса.
— Слышу — стучат, зовут отворить! Уж у ворот охота!
— Ветви когтят запертые ставни, — отмахивались на это.
— Слышу голос преданного побратима! — выл, в тоске и страхе раздирая грудь скрюченными пальцами, утеряв человеческое обличье.
— То вина говорит в тебе, — донёсся тихий ответ.
Повскакивали с мест убийцы, сворачивая лавки. Неловкими от невмерных возлияний руками хватались за оружье.
Помертвел князь, неспособный и пальцем двинуть, лишь на иссера-бледном лице метался в глазах сумасшедший огонь.
Волнами наплывал холод, вился пар неровного дыхания. Точно паутиной, заткало полы и стены, столы и лавки, и всё убранство частой сетью инея. И от холода этого, что не предвестником скорой зимы, но спутником чего-то запредельного явился, умер огонь, и подёрнулись пеплом изморози поленья.
Из недвижного строя выступил один, антрацитовый ворон сидел на его плече, и не таял иней на чёрных кудрях.
— В веках останется память о дружбе нашей, брат, — промолвил он, без ненависти и гнева глядя на предателя. Холодны были его глаза, и, сколь ни вглядывался убийца, не отыскал в них и тени живого чувства. — Ни один из вас не чтит закон, но мы по старому обычаю подарим вам надежду на спасение. А потому — бегите.
И убийцы побежали. Отталкивая друг друга локтями и кулаками, топча упавших. Лезли из окон, слепые от ужаса. Бежали, спотыкаясь на слабых от выпитого ногах, то сбиваясь в ревущее стадо, то бросаясь врассыпную.
А спустя тот недолгий срок, за который находит цель пущенная стрела, из проклятого дома штормовой волной выплеснула первая в мире Дикая Охота.
Вороны кружили над ещё не успевшими стать Охотниками, высматривали двуногую добычу гематитами глаз, указывали на неё торжествующим граем и частым хлопаньем слюдянисто блестящих крыльев. Бесшумно неслись по отчётливо пахнущему животным страхом следу гончие Охоты. Развернувшись широким полукругом, летели, припав к кровавым гривам, стремя к стремени, Охотники. И предводительствовал ими тот, кого любили люди за весёлый нрав, за улыбку, ясную, как первый майский день. Тогда же сделался он подобен королю фоморов, самим воплощением смерти, мрака и холода.
Черна беззаконная ночь. Даже боги отвернули лица от земли.
Говорят, нашедших поутру разбросанные цепью тела поразило выражение ужаса, до неузнаваемости исказившее обледенелые лица. Мертвецы промёрзли так, что от них исходил холод, а ведь год едва переступил на тёмную половину. Даже и хоронить их побоялись, опасаясь мести злых сил, да и мало имели желания погребать по закону тех, от кого претерпели немало бед. Присыпали землёй, чтоб не пугались мертвецов дети. А тел погубленных на пиру воинов не нашли, одни лишь следы, словно бы мертвецы сами поднялись отыскивать себе упокоения.
Княжий дом за ночь выстужен был насквозь, как если бы все обитатели в сердце лютой зимы покинули его, оставив настежь двери и окна, и залив пол и стены водой. Тем удивительней, что под перевёрнутыми столами обнаружились пусть и перепуганные до немоты, но живые души — горстка прислуживавших гостям женщин. Даже и отогревшись у очагов, они не сразу прекратили колотиться в ознобе, и иней на их волосах не растаял, обратившись сединой. Хоть и привычные к страху, долго не могли они вымолвить ни слова, но и рассказанному ими не сразу поверили.
Пришлось поверить. Ровно год спустя, когда отворился на закате кровавым колдовством зачарованный холм, и на не знающих устали багровогривых конях, обгоняя метель, пронеслись молчаливые всадники с печальными и суровыми лицами, чтоб бесстрастно исполнять свою повинность, а с рассветом вновь скрыться в недрах сидхена… И так — год за годом, век за веком, пока стоит мир.
А тогда — тогда местные спалили дотла недоброй славы дом и землю под ним разровняли, чтоб и напоминания не осталось о князе-лиходее и затеянной им братоубийственной резне.
А в славном героями Коннахте гадали, отчего печальна и бледна прекрасная королева.
Фоморы — противники Племён богини Дану, обитающие где-то "за морем", то есть происходящие из другого мира. Описаны исполинской силы чудовищными одноглазыми, однорукими существами — уродства эти считаются указанием на невозможность полностью воплотиться в мире явном, за исключением времени Самайна.
Орнат
Орнат провела рукой по моему лицу, отирая слезы. Лишь тогда я поняла, что неслышно, неприметно для себя самой плачу. За повестью прабабки забыла и себя, и горести свои, внимая бедам иным, стократ худшим.
Орнат, удерживая в груди болезненный вздох, привалилась спиной к стене. Гордая Орнат!.. В какую нерасказанную повесть сложилась долгая её жизнь, жизнь духовидицы и колдуньи, когда даже я, внучка ей и наследница, ничего не знала о прошлом, когда она ещё не сторонилась людей и не звалась никому ни бабкой, ни даже матерью, а на лице цвела молодая красота?
— Подай воды, Мейвин. Горло отвыкло от долгих разговоров.
Я поднесла ей напиться.
— Студёная водица… Знобко… точно Охотники явились выслушать их повесть и принесли с собою холод.
Я укрыла её меховой полстью и разбудила ленивый огонь в очаге.
Орнат вновь подозвала к себе:
— Уразумела ль мой рассказ?
— Я поняла, — прошептала с невыразимой благодарностью, прижимая к лицу её ладони, прозрачные, как осенние листья.
Прабабка кивнула, отворачиваясь. Тени гладили её лицо.
— Дни Бельтайна минули, и сила возвращается к нему… — промолвила она словно бы про себя. И вдруг с нечаемой силой обняла, прижала: — Тяжела у меня вина перед тобой, внучка!..
— О чём ты, бабушка? Ведь я и живу лишь благодаря тебе!
На мгновенье её рот искривился в жалкой и страшной гримасе. С гневной горечью Орнат воскликнула: