раз Валерия намеревалась поговорить с художником, но каждый раз откладывала разговор до более подходящего случая. Сама не зная, что именно хочет спросить, и что ждет услышать в ответ, продолжала раз за разом набирать номер Романа, а потом сбрасывала звонок. Он же ни разу ей не перезвонил.
И вот, спустя почти год после похорон Доброслава, в руки Лере попался рекламный проспект. И надпись: «Делаем татуировки по вашим эскизам». Четыре слова, написанные обычным шрифтом, а пятое словно процарапано на поверхности бумаги. Как руны. Или знаки… Те самые, с помощью которых Валерия открыла для Славы ворота. Те самые, которыми она…
– Не убила, – опередила саму себя женщина. – Не убила. Прекратила мучения.
Знаки не убивают. Так сказала ей Алиса Григорьевна. Они расслабляют, заставляют психику работать в ином режиме, освобождают. Две недели Слава послушно выписывал их строка за строкой, и почерк его постепенно становился все тверже и увереннее. Лера тогда даже обрадовалась: вот оно – лекарство. Но ничего больше не изменилось. Любимый по-прежнему сидел большую часть дня, уставившись в одну точку. Но теперь не в окно, а на тетрадочный лист. Казалось, это не он ведет ручку по бумаге, а ручка управляет его пальцами. И знаки возникают на клетчатой поверхности сами по себе. Нет, они не лечили. Просто не могли снова реанимировать отмершие клетки, одеть нервные волокна в миелиновую оболочку, связать между собой разрушенные связи. Но то, что пока оставалось в рабочем состоянии, знаки заставляли сбросить ненужный груз мыслей, стремлений и воли. Заставляли уйти, отключиться, сдаться. И Слава подчинился.
Отложив проспект в сторону, Лера набрала уже выученную наизусть комбинацию цифр, впервые удивившись неожиданному совпадению. Раньше она не придавала этому значению, но последние шесть из них соответствовали дате их первой с Доброславом встречи: один, пять, ноль, два, ноль и пять. И это открытие впервые вызвало у женщины улыбку.
– Ноль, пять, – вслух повторила она.
Гудки. Один, потом второй. А потом Сандерс сбросил вызов. Лера собралась снова позвонить, но тут телефон запиликал, оповещая, что пришло сообщение. Всего три слова: «Небейте эти знаки». И фотография с рисунком… с эскизом. Лера покачала головой и снова придвинула к себе рекламку. Она собиралась записаться к мастеру из «Чернильного дракона» сегодня же.
По телефону ей ответил вежливый молодой человек, представившийся Климом и пообещавшим «сделать все в лучшем виде». Лера не знала, что конкретно надо уточнять у тату-мастера. Она ведь раньше не делала наколок. Один раз, правда, сходила в салон проколоть вторую дырку в ухе. Но это было еще в институте, да и тогда за нее говорила Янка. Именно после того похода вялая страсть к авантюрам окончательно покинула Валерию. Ухо она, к слову, так и не проколола. Пока сокурснице протирали мочку спиртом и готовили пистолет, Лера успела передумать.
Но теперь все было иначе. Теперь она не повернет назад. Ей нужна эта татуировка, как клеймо, как замок, запирающий ту часть жизни, что навсегда будет принадлежать Доброславу. В ней будет и обещание, и напоминание. И текст их истории, и пресловутый «the end» в конце нее. Валерия остановилась перед входом, задрала рукав куртки, и посмотрела на идеальное полотно кожи. Скоро на нем будет красоваться переплетение Шиллевских «букв», составляя понятную только ей фразу. Как в знаменитой рок-опере…
«Я тебя никогда не забуду. Я тебя никогда не увижу»
– И я буду счастлива, – толкая дверь тату-салона, впервые пообещала Лера.
Все на свете движется по кругу. Ну, или по спирали, если верить некоторым немецким умникам [64]. Принимая во внимание происходящие за последние год события, поверить им можно было не только в этом.
Осторожно поправив под платьем лямку бюстгальтера, я вошла в заполненный светом зал. Все выглядело почти так же, как я запомнила: нежно-бежевые стены, высокие потолки с лепниной – наследие от советской помпезности. И экспонаты. Десятки скульптурных композиций и картин, мастерски расставленных и развешенных по стенам, так, чтобы еще больше поразить воображение зрителей. Идущая за мной Наденька восторженно охнула – взгляд подруги наткнулся на одну из последних работ Сандерса… Полотно, и правда, поражало как размером: почти два метра на полтора, совершенно не характерным для Романа, так и содержанием. Белоснежное поле, с которым почти сливалось тревожно-серое небо и полоска редкого леса. На переднем плане, словно тряслись от холода черные остовы деревьев, отгораживающие от смотрящего останки какого-то строения. Но главное действующее лицо, если можно так выразиться, осталось за пределами картины. От него, точнее, от нее, осталась лишь тень на снегу да цепочка следов.
На сей раз Роман ничего не пытался внушить зрителю, не задавал никаких загадок и не пытался манифестировать какую-то побитую молью идею. Все просто: снег, облака, – унылый пейзаж, от вида которого тебе самому становится немного тоскливо. В нем я едва смогла узнать «Парк пионеров» до того, как он стал парком, а являлся всего лишь живописной окрестностью крохотного городка. И руины, еще не выкрашенные Алексеем Куликовым, и темные рытвины в снегу, и мрачная, холодная палитра – все говорило о недавно произошедшей трагедии.
– Пойдем дальше, – чуть поморщилась Наденька. Я невольно улыбнулась.
«Ты хочешь отбить им все желание уже при входе?» – вспомнился мне вопрос Егора, заданный около трех недель Роме.
«Я хочу научить их видеть», – парировал тот.
Но Надя не видела. Точнее, не желала «рассматривать отдельное произведение без общего контекста». Скандальная слава Сандерса как провокатора от искусства сыграла с ним жестокую шутку. Он не имел права создать что-то простое, что-то, не играющее на нервах у публики. Потому-то эта выставка и стала таким вызовом. Как для зрителей, так и для Романа. Для него даже в большей степени.
В последнюю неделю он почти не спал и постоянно названивал то сестре, то своему учителю. Я так и не поняла, в какой момент они снова сошлись, но теперь между бывшим учеником и Львом Николаевичем царило прежнее взаимопонимание. А еще он рисовал. Много. Когда бы я ни пришла к Роману, а теперь у меня свой ключ от его дома, он либо сидел в мастерской, либо творил на террасе. Почти четыре месяца Сандерс делал наброски, грунтовал, писал и поправлял. А когда не был занять очередной картиной маслом, то брался за акварель. Под его рукой расцветали сады, улицы наполнялись людьми, и неведанная, виденная лишь им, художником, жизнь во всех ее проявлениях вырывалась из потустороннего мира грез. Обычно я садилась рядом на низкую скамью и молча