наблюдала за работой Ромы. Но иногда он позволял помочь себе, и тогда я принималась варить кофе, смешивать краски или зачитывать вслух какую-нибудь книгу или газету. Почему-то во время рисования Сандерс не любил никаких посторонних звуков: ни телевизор не включал, ни музыку не слушал. Но мой голос, как утверждал сам Рома, успокаивал его темную сторону.
– Наверное, в нем есть что-то такое… некая частота или модуляция, которая ослабляет ее – эту неконтролируемую силу. Слушая тебя, я могу без боязни смотреть по сторонам, я вижу мир таким, как он есть, и ни один беспокойный дух не вселяется в мои мысли.
И действительно, свои приступы или выпадения, Рома стал контролировать гораздо лучше. Он все чаще снимал чудаковатые очки, а в его картинах появлялось все больше желтого цвета. Это не было полным выздоровлением, и даже не путем к нему. Скорее, та многолетняя борьба с собственным даром наконец начала приносить первые плоды. Я видела, как тяжело порой приходится Роме. Зная его тайну, я теперь замечала любые проявления, связанные с ней. И когда он резко замирал посреди разговора, и когда без предупреждения запирался в спальне и по целому дню не выходил оттуда, уже не пугалась, а просто принимала это как есть.
Отчасти дело было и во мне самой. В моей травме. В том, что я тоже не могла позволить себе многого. И, иногда, просыпаясь от очередного удушливого призрака прошлого, я вспоминала серые глаза Сандерса, наполненные печалью и усталостью в тот момент, когда видение чужого будущего покидало его. Я по-прежнему не могла ездить в такси, хотя панические атаки сделались гораздо реже. На прикроватной тумбочке в моей обновленной спальне лежала непременная пачка успокоительного, и я знала, что на тумбочке Романа лежит ее сестра-близняшка. А рядом какая-нибудь книга по искусству и небольшого формата альбом для скетчей.
– Ты что, как Дали, делаешь зарисовки своих снов? – однажды спросила я, пытаясь поразить Романа своими познаниями.
– Нет, – покачал тот головой. – Но почему-то у всех идей есть одна дурная черта: они приходят именно тогда, когда ты не в состоянии их немедленно реализовать. Потому-то приходится хотя бы записывать пришедшее в голову, чтобы оно не потерялось. Ибо у самых лучших из идей есть еще одно отвратительное свойство. Они появляются и молниеносно исчезают, словно преступники, старающиеся затеряться в серой толпе повседневных рассуждений и бытовых забот.
– Как и лучшие высказывания, – развеселилась я. Иногда Сандерс произносил нечто такое, что хотелось затвердить на всю жизнь. Но философское настроение тут де пропадало, а высказывание так оставалось незафиксированным.
Мы с Надей прошли дальше, двигаясь от входа в глубину галереи. Подруга, явно разочарованная первой картиной, теперь старалась пролететь мимо уже виденных работ, и выискивала нечто-то грандиозное, как в размере, так и в спорности. Я же, наоборот, готова была прилипнуть к каждому рисунку, к каждой инсталляции или поделке. Сами экспонаты меня волновали мало, меня влекла частичка самого автора, его отпечаток в любой из них. Соотнося истории Ромы о детстве и юности с выставленными экспонатами, я словно вновь и вновь читала его биографию.
Подруге приходилось постоянно подгонять меня, но около одной картины я будто завязла в зыбучем песке. Сравнение тут будет более чем уместно, ибо на картине расстилалась пустыня. Огромные барханы, напоминающие оранжевые горы, палящее солнце и караван верблюдов, бредущих от одного угла картины к другому. Я видела эту композицию на стадии подготовки, и помнила, как Сандерс тогда сказал: «Это будет сюрпризом. Хочу создать из этой картины небольшой аттракцион».
– А это что? – обратила мое внимание Надя на занавешенную темной тканью рамку рядом с «Простотой пустыни».
Я пожала плечами. Рома не был бы собой, если бы не устроил какую-нибудь каверзу. Приподняв материю, Надя недоуменно сдвинула брови. Чуть подвинув подругу плечом, я заглянула за темный покров. А там устроители разместили небольшой плоский экран, транслирующий отрывок старого документального фильма. В нем ветер взмывал пески, переносил их с места на место, и среди этой желтой поземки двигалось несколько животных в сопровождении ярко наряженных бедуинов. Звука не было, но под экраном висела табличка с надписью: «Истинная любовь – такая же фантазия, как и выдуманный верблюд. И даже увидев верблюда живого, ты не перестаешь восхищаться собственной выдумкой».
– И что он хочет этим сказать? – растерянно спросила Надя. – Что истинная любовь – это фальшивка? Что мы обманываем сами себя?
«Пустыня так не походила на все, что я видел, пока рос, что мне стало интересно, как и тебе: а так ли оно?» – пришли мне на ум когда-то сказанные художником слова и его рассказ о детских объяснениях сестры.
Я не сомневалась, что на экране сейчас крутятся кадры из той самой, вдохновившей маленького Ромку на рисунок, передачи. Теперь он был повторен в более качественном исполнении уже взрослого человека. Человека, если не своими глазами видевшего пустыню, то хотя бы больше знающего о ее жителях.
И раз Сандерс сделал эту табличку и оригинальное «пояснение» в виде видео отрывков, значит, в самой картине должен быть какой-то подвох. Это Сандерс. У него не может быть просто. Во-первых, потому что полностью отойти от амплуа странноватого создателя всякой напыщенной дребедени он вот так, сразу, не мог. К тому же простое документирование обыденных вещей стало скучным и самому автору. Поэтому, так и не ответив Наде, я приступила к поискам ожидаемого подвоха. Небо было обычным, песок был написан отлично, даже по фактуре очень походил на настоящий (я специально потрогала краешек картины, не защищенный ни стеклом, ни кучей предупреждающих знаков), но вот верблюд…
– Чему ты улыбаешься? – глядя на меня, как на сумасшедшую, пристала Надя.
– А ты знала, – включилась я в игру, начатую Ромой, – что горбы у верблюда похожи на рюкзаки. И когда животное долго голодает, они лишь чуть-чуть уменьшаются, но формы не теряют.
– Что-то такое слышала, – протянула подруга.
– И все же мне жаль, что не существует безгорбых верблюдов, – услышали мы голос за спиной.
Надя тут же подобралась, попыталась незаметно нацепить восхищенную улыбку, мне же не пришлось производить со своим лицом никаких манипуляций. Рома был верен себе: небрежно расстегнутая рубашка с закатанными рукавами, щегольские очки на крупном носу, за которыми прятались напряженно прищуренные глаза.
– Привет, – поздоровалась я. Не чтобы подчеркнуть близость с художником. Просто захотелось его поприветствовать.
– Ну, вообще-то, лама – это почти тот же верблюд, – влезла Надя.
Рома никак не отреагировал на ее замечание. Вместо этого, подхватив нас обеих под руки, предложил:
– А не желают ли дамы,