— Моего деда звали Даньслав Никанорович, — Ромка глянул на Мйара исподлобья, как умеют это делать недоверчивые дети и прочие талантливые манипуляторы. Он явно ждал реакции, но Мйар продолжал жевать вафлю, только брови вздернул.
— Даньслав Никанорович Заболотницкий, женат на…
— Э-эй, ты погоди, зачем мне все эти животрепещущие подробности?
Но мальчик не останавливался, он продолжал, как считалку на зубок рассказывал:
-..женат на Варамире Глебовой, в народе Варе-Вороненке… Ребенок один, собственно, мой отец, Евгений Заболотницкий, спелеолог и путешественник…
— Ух ты, как интересно, — Мйар кривлялся. — А я тут при чем, а?
Мальчик снова посмотрел на него как-то особенно, глазами черными и чуток раскосыми, которые очень уж странно смотрелись в сочетании с его светлой шевелюрой и простоватым округлым лицом.
— Папа сказал, что если случится то же, что и с дедом, то маме об этом знать ни к чему, а от кошмаров мне только ты поможешь спастись. Я теперь ауру вижу, или что-то непонятное, не знаю, как назвать, настроения-эмоции и прочую фигню, и оно слишком все яркое… и сны, очень дурацкие, о том, что было и что будет, и что могло бы быть… И что есть, но его нет, и что повторяется, но не проходит. И я не сплю уже много… а толку — ноль, если хотя б как в фильмах, или огонь в руках, хотя бы, так ладно… Даже пускай бы было оно как у тех, о ком предки молчат! Но оно иначе, оно не так совсем, я даже не могу сказать, как…
Мйар искоса посмотрел на паренька, оглядел с ног до головы, плавно, по-кошачьи повел плечом, прикрыл веки и прислушался к своим ощущениям. Действующую магию он бы почувствовал. Наверное. От волшебства, не врожденного, а чужого, — слабо пахнет грозой и металлом, и обычно от его близкого присутствия кожа на запястьях свербит. Но тут, вроде бы, ничего такого не чувствуется. Парнишка как будто бы чист… Толку-то от этого. Пацан или бред несет, что можно утверждать наверняка, или нет, что вероятно точно так же, ибо за жизнь свою Мйар и не такое видел.
— Да и ребята во дворе смеются, одни считают, что я наркоман, а поди ж докажи что-то, а я спать хочу уже давно, очень давно…
— Насколько давно?..
— Дней пять уже, — Ромка отвернулся, нахмурившись. — Или три. Точно я не помню. Ну, я спал часа по три-два иногда, но больше — нет, потому что… не могу я больше этого выдерживать, и это… все вокруг… оно меня убьет.
Я залил кипятком травяную смесь. Иногда бывает так, что я на себе ощущаю боль или неудобство людей, духоту, например, или голод. Эмпатия, будь она неладна. Тут такого не было, и слава всему тому, кто там во что верит, потому как ощущения эти, естественно, обычаем не приятны. И желания уснуть, о котором твердил парнишка, я тоже не испытывал.
— И ты, значит, видишь и мое настроение тоже? И ауру? — спросил я. Запах сушеных ягод, размокших в кипятке, начал расплываться по комнате, успокаивая и расслабляя.
— Тебя… вижу, но не понимаю.
— И что ты видишь?
— Нить длинная, как рельсы, и высокая, как стена.
— Какая нить?
— Твоя, — Ромка стал тереть глаза. — Я не хочу засыпать, я боюсь сейчас снова засыпать! А этот запах… он меня сейчас уснет! То есть, усыпит! И там и она, и все те, и снова это все!
— Эй-ей, умник, ничего с тобой не станется, противоречивое ты дитя. Значит, у нас есть проблема, — я вздохнул. — Есть внезапно пробудившаяся в тебе магически-чудесатая фигня и завет батюшки или деда, который, как ты говоришь, меня знал. Смею тебя огорчить, я твоего деда не помню. Видишь ли… — я устроился на кресле напротив мальчонки, забрался туда с ногами и сел поудобней. Ладони мне грели круглые бока любимой вместительной чашки с нарисованными на них барашками. Я продолжил: — Жизнь моя — та еще длинная, несмешная шутка, и много чего в ней было; мало того, я сам, судя по всему, довольно-таки необыкновенный сухофрукт, настолько, что как-то раз устроил себе принудительную обширную амнезию. Ум у меня пластичный, психика нестабильная, а у друга моего старинного в черной каменной шкатулке хранится ожерелье из сияющих бусин, сочных, как мускатная виноградная гроздь на исходе лета… Да-да, так оно и было: в один прекрасный день, говорят, я избавился от части своей памяти, и теперь она у Камориль Тар-Йер. А уж этот добрейшей души не человек о ней позаботится и не даст ее никому, и даже мне, я надеюсь, не даст. Коротко говоря, ничего слишком болезненного, душераздирающего, бесполезного, гадкого, опасного и прочего не суть важного я не помню. И деда твоего не помню… Значит, или он был никем, или мне и не нужно его вспоминать.
Я замолчал. На потолке плясали цветные тени от настольной лампы, плафон которой я сам расписал декоративными стеклянными лаками под витраж. Плафон плавал на специальной пружинке, отчего тени тоже двигались, то плавно, как облака, то резко, скачками, — если пошевелить металлический ободок рукой. Я шевелил его и смотрел, как меняются и дрожат силуэты бабочек, стрекоз и плотненьких пузатых лошадок.
А где-то там, в шкатулке у Камориль, этого тощего колдунствующего сноба, и правда лежит, почивает история моей жизни, которую я не хочу знать. Нет, последнее время я помню отлично, и вполне помню кое-что из весьма отдаленного прошлого. Все три любови свои неземные я забывать не стал: а иначе о чем мне плакать, чьим фотокарточкам улыбаться в периоды острой сентиментальности, о чем писать плохие стихи? Я не знаю, что именно хранят в себе золатунные бусы, но подозреваю, что там — вообще труба. Ну её. Перелистывая доступные мне воспоминания, я напарываюсь на улыбки этих милых девушек, девочек, и не могу я их обвинять ни в чем, где я и кто они, и почему Камориль иногда смотрит особенно печально и тянется перебирать мои волосы, я тоже никак не пойму… Так вот, не зря ж я спрятал часть своей памяти в бусины — прозрачные и немного мутные, чем-то похожие на ягоды красной смородины. Зачем-то ж мне это было нужно. А ягоды красной смородины — та еще кислятина, но и сладость в них тоже есть. Так вот, то, что там, чем бы оно ни было — это не мне, это не моё. Мне кажется, там какая-нибудь жуткая кровь и какой-нибудь лютый страх, лишения и предательства. И, этого всего не помня, я знать подробностей не хочу, и даже фактов и выводов из произошедшего мне не нужно. Для меня не имеют значения мировые кризисы, старинные войны и история континента, беды городов-миллионников и прочая глобалистика, и даже тайна моего рождения меня уже практически не интересует. Я хочу быть обыкновенным, простым человеком, несмотря на клыки и уши. А чтобы стать человеком, нужно быть человеком; всего-то делов — чувствовать боль, любовь, печаль, радость, быть способным видеть красоту и уметь ее создавать. А все это вполне доступно мне, пускай я и странный снаружи. Все, что сверху, считаю я, — второстепенно. И когда-нибудь мне будет счастье, мое, настоящее, которое кому-то и не понравилось бы, а мне подходит, и не по праву добившегося, и не за какие-то добродетели, а просто так. Потому, что я — это я, Мйар Вирамайна. Принимать целиком, как есть, а нет — так нет.