Снег под чьими-то ногами скрипел все тише, и теплая рука медленно сползала с губ на щеку.
— Ну вот… — раздался шепот. — Уходят. Еще немножко…
И Черной почему-то решил, что вместе с ними уйдет и боль. Он ошибся.
* * *
— А глаза-то у тебя на солнышке какие голубые… Ясные-ясные… — Рука скользнула по волосам и пропала.
Потребовалось много времени, чтобы понять: он лежит в маленькой, но уютной охотничьей избушке, а рядом с ним сидит девка, которую он запер в домике колдуна в надежде потом попользоваться. И лицо ее все еще в саже.
Когда она вытаскивала стрелы у него из груди, Черной не сомневался, что это месть за убитого соседа (или родича?), что девка нарочно длит его предсмертные муки, делает их невыносимыми. Он давно не поминал Предвечного так искренне и с такой надеждой.
— Не от ветра, не от вихря та стрела в добром молодце, выходи, стрела, из добра молодца, тянись, не ломись и не рвись. Духи мои добрые… Не от ветра, не от вихря… — Девка хлюпала носом над изголовьем, и горячие капли иногда падали Черному на лицо. — Ой, мамоньки мои, татоньки… Не от ветра, не от вихря…
Потом стало немного легче, а девка шептала горячими губами прямо в раны:
— Летит ворон через море, несет нитку-шелковинку. Ты, нитка, оборвись, а ты, кровь, уймись… Летит ворон через море…
И дула на них потихоньку.
— Заря-заря́ница, возьми бессонницу, безугомонницу, а дай нам сон-угомон… Заря-заряница, возьми бессонницу…
Черной, промучившись ночь, к утру понемногу начал соображать. Избушку освещал открытый очаг, и тонкая жердь подпирала притвор в крыше для выхода дыма. Девка сидела на скамейке, опираясь на ухват, и дремала, покачиваясь в такт дыханию, пока голова ее не ухнула вниз, — она встрепенулась, тряхнула головой по-собачьи и вскочила на ноги.
— Ой, чуть не заснула… Ты есть-то хочешь, добрый молодец? — Она оглянулась к Черному.
— Не очень, — ответил он.
— А я тебе кашку сварила, с молочком и с маслицем. Не хочешь — так я сама всю съем.
— Ешь.
Она была курносой, широколицей, безбровой, с веснушками — просто девка, каких сотни по деревням Млчаны.
— Ну уж нет. — Улыбалась она широко-широко, показывая крупные ровные зубы. — Я бы лучше так молока выпила и возиться бы не стала.
Боль сидела в глубине ран, готовая вцепиться в тело с новой силой, и страшно было подумать о том, чтобы шевельнуться.
— Ты давай-ка рот открывай пошире, а то ложка у меня большая — для жадных.
Черной бывал ранен не раз и не два, но впервые так тяжело, что не мог сам есть. А девка улыбалась и шутила, вытирая ему рот рушником.
— Да ты не бойся, у меня дедка старый был — три года лежал, только глазами моргал. Мне все привычно.
В Кине, случалось, лечили раненых, чтобы потом предать мучительной принародной казни, но то в Кине… На землях Черной крепости никто не станет так долго возиться. И уж молока и масла не предложит точно.
Не вдова, не перестарок, чтобы на первого встречного кидаться, да и хлопот опять же не оберешься. Может, замуж хочет? Так ведь у Черного на лбу не написано, что он не женат. А может, ей денег надо? Одно из двух: или замуж хочет, или на щедрую плату надеется.
— Если жив буду, я тебе заплачу́. У меня есть деньги.
— Чего? — Она засмеялась, но быстро посерьезнела. — Глупый ты. С дружка твоего, полегче раненного, живьем кожу сняли. Я сперва думала удавить тебя потихоньку, пока не догадались, что ты живой. А потом-то поняла, что от домов тебя в снегу не видно. Ладно, думаю, пусть живет человек, жалко мне, что ли?
— Откуда у вас лучников столько? — не то спросил, не то посетовал на судьбу Черной.
— Так ватага Синего Снегиря. Они с осени у нас на постое — то придут, то уйдут. Место глухое, а до вашего лагеря недалеко.
С детства слыхал Черной, будто на этих землях что ни мужик, то разбойник, — за два месяца под стенами Цитадели он в этом убедился. И о Синем Снегире слышал тоже, и о ватаге его в полсотни человек.
— Из моих… ни один не ушел?
— Двое ушли. И с собаками не догнали. Тебя тоже искали, если ты и есть капитан Черной.
И внял Предвечный мольбе храброго воина, и, обратив взор свой на землю, увидел распростертое его тело, пронзенное стрелой. И повелел Он чудотворам спуститься на землю, дабы спасти защитника Добра.
И сделали чудотворы все, как велел им Предвечный, Черной же, осененный их крылами, поднялся на ноги, и взялся за оружие, и восславил Предвечного и Его чудотворов.
«Об искушении Злом в любви»
Она ласковая была. И звали ее Нежинка, будто знатную госпожу, а не деревенскую девку. Замуж за Черного она не собиралась — была сосватана за парня, ушедшего воевать в Цитадель. Узнав об этом, Черной вздохнул с облегчением и пожелал парню остаться в живых.
Он не думал о женитьбе, верней, откладывал решение до тех времен, когда соберет свой легион. Ему нравились знатные девицы — может, из-за их недоступности: сколько бы ни имел он денег, а простолюдин останется простолюдином. Потому он собирался взять в жены либо богатую горожанку, либо купеческую дочь, либо сироту, выросшую в хорошем доме, — ему непременно хотелось, чтобы его жена была хорошо воспитана, красиво одевалась, чтобы сразу становилось понятно: это жена легата, а не трактирщица и не базарная торговка. Да, и конечно — с тонкой костью и белой кожей.
Теперь Черному непременно хотелось, чтобы руки у его жены были такими же, как у Нежинки, — теплыми и… не сказать словами, какими еще: чтобы так же хорошо делалось от их прикосновения, так же сладко и тоскливо.
Охотничья заимка стояла в полулиге от деревеньки, избушка для хозяйства была не приспособлена, но сколочена крепко, надежно — от крупного зверя, но не от злых людей, конечно. Нежинка каждый день бегала в деревню, приносила молока, хлеба, сыра. Варила простую свекольную похлебку с крупой и маслом — и вкусно получалось, никогда Черной не думал, что свекольная похлебка может быть вкусной.
А однажды поздним солнечным утром Черной проснулся от скрипа двери и увидел Нежинку в дверях — в нелепом зипунишке, в который можно было вместить двух таких девок, в сером козьем платке, сползшем на лоб, в валяных сапогах. Она держала за уши дохлого зайца и широко улыбалась, как всегда — во весь рот.
— Гляди-тка, какого зверюгу я раздобыла! Любишь зайчатинку?
И Черной поймал себя на том, что улыбается в ответ, — такая она была смешная, милая, безобидная. Ни камня за пазухой, ни хитрости, ни расчета. За всю жизнь он полностью доверился только одному человеку — богатому страннику на Дертском тракте, но случилось это давно и более походило на сон, чем на воспоминание.
Стрелы пробили легкое в двух местах, ночью Черной задыхался, а по утрам ему не давал покоя кашель, отчего раны кровили и сильно болели, но днем становилось легче, и на закате, когда солнце светило в окно, Нежинка меняла повязки: поливала раны едкими травяными настоями, густо мазала темными зельями, прикладывала мох, шептала на раны и дула, успокаивая жжение. Еще она Черного жалела — когда особенно ему бывало плохо, обнимала, целовала в лоб, гладила, говорила слова утешения. И он, привыкший к совсем другим ласкам, удивлялся поначалу, недоумевал, не мог принять как должное и даже боялся — но потом понял, что не знал в жизни ничего более сладкого, потому что это была не женская, а материнская ласка.
В сумерках Нежинка снова разжигала очаг, кипятила и стирала тряпки для повязок и просто сидела возле его постели за разговорами. В один из таких долгих вечеров он и рассказал ей о незнакомце с Дертского тракта — и о том, как часто потом видел его во сне, и в снах этих богатый странник всегда предостерегал от грядущей опасности.
— Так это Живущий в двух мирах! — воскликнула Нежинка с восторгом. — Вот же повезло тебе!
— Почему ты так решила?