Амели пересела и стала загребать фасоль, разравнивая на столе и высматривая негодные зерна:
— А вы были замужем?
Соремонда грустно улыбнулась:
— Была, милая. Была.
— И были счастливы?
Та пожала плечами:
— Не слишком. Муж мой был стар, да и характера скверного. Детей Создатель не дал. — Кухарка переменилась лицом, сползла с нее напускная веселость. — Сестрица моя младшая дите тогда нагуляла. А через полгода померла. И остался мальчик сиротой — ни отца, ни матери. Хорошенький, — она расплылась улыбкой. — Глянешь — и сердце заходится. Муж мой ни в какую не хотел ребеночка оставлять, все твердил, что приблудный, не нашей породы. Да сам с горячкой от злости слег, и не поднялся. Так мое замужество и закончилось.
— А после?
Тетка так говорила, что хотелось слушать и слушать.
— А после так и остались мы вдвоем. Тогда я и порешила, что при мальчике буду. Заместо матери. Так и жили. А как подрастать стал, начала я замечать, что все мычит да мычит — ни слова внятного. Знахарке деревенской показывала — та и сказала, что немой он. Ты, говорит, Соремонда, чуда не жди. Однажды денег скопила, да повезла его в город, к доктору. Тот все и подтвердил. Сказал, никакое лечение не поможет. Видно, мальчик мой за грехи материнские расплачивался.
Амели затаила дыхание, боялась пошевелиться, сбить тетку Соремонду. Та тоже бросила фасоль, сложила пухлые руки на корзину, смотрела куда-то в пустоту влажными глазами и едва заметно улыбалась.
— Дети деревенские его дразнить начали. Бывало, вбежит в дом, ничего сказать не может — только плачет. Уткнется мне в колени, руками обхватит со всей силы. Потом перестал плакать — я уж никогда больше в его глазах слез не видела. Один только раз. Сторониться всех стал. Нажжет в печи тонких веточек до углей — и рисует на чем не попадя. Видать, подглядел где. И ладно так у него все выходило, что и бранить грех. Стала я ему тогда бумагу в городе покупать. Он рисовал, потом вытирал рисунки, и так раз за разом, пока бумага держала. Где же мне, простой крестьянке, напастись.
Амели кивнула:
— Я видела его рисунки. Это необыкновенный талант. Никакой бумаги не жалко.
— Вот видишь. Разве дурному такая благодать может дароваться?
— Конечно, нет. Я так и подумала. Сразу так подумала. А что потом?
— А что потом? — тетка Сремонда звучно утерла нос рукавом. — Плотник уж больно искусный у нас был. Заметил его талант, да и позвал подмастерьем. Учил по дереву резать. И красота такая выходила… — Она живо развернулась, открыла шкафчик за спиной и достала деревянный ковш с узорной резной ручкой. Старый, потемневший от времени. — Вот. Его руками.
Амели провела пальцами по гладкому дереву, обводя дивный узор, достойный собора святого Пикары. По длинной ручке вилась изящная виноградная лоза. Прорастала листьями, плодоносила тугими гроздьями. Тонкая безупречная работа.
— Это очень красиво.
Тетка Соремонда многозначительно повела бровями:
— То-то…
Казалось, она очень давно хотела все это высказать, да некому было. Кто бы ее здесь слушал? Демон? Или, может, горбун? Или сам колдун? Конечно, нет. А теперь она только распалялась, будто была не в себе.
— А дальше? Что дальше?
— И все бы ничего, да подрастал он, на девиц стал глядеть. Да и сам каким красавцем стал, даром что немой.
Амели затаила дыхание.
— Все смотрел да рисовал. Все больше лица. До сих пор рисует. Я, мол, тетушка, красоту идеальную ищу… Однажды, на нашу беду у одной молодой графини, из замка неподалеку, карета сломалась посреди деревни. Позвали плотника. А мальчик мой как эту стерву увидал — так и пропал. Все лицо ее потом рисовал — остановиться не мог. Все листы измарал и вытирать не хотел. А та ему и говорит: «Приходи, милый, вечером в замок. Я тебе бумаги за талант твой дам». — Тетка Соремонда многозначительно выкатила глаза: — Он и пошел.
И замолчала, выдерживая актерскую паузу. Амели какое-то время сосредоточенно смотрела в ее лицо, дожидаясь, что вот-вот продолжит, но тетка не торопилась.
— Так дала графиня бумаги?
Соремонда поджала губы и пренебрежительно кивнула:
— Дала — не унесешь. — Вновь помолчала, погрузила пальцы в фасоль в корзинке и зашуршала, перекатывая. — И смотрю: как дело к вечеру, так он собирается, берет свои угли. Объясняет, мол, с натуры рисовать буду. А возвращается только поутру. Почитай, целый месяц ходил. Мальчишка! Усы не проклюнулись!
Амели отстранилась и торопливо прикрыла рот ладошкой, только-только поняв, о чем речь. Даже покраснела, чувствуя, как щеки наливаются жаром:
— Так что ж… эта графиня…
— Да, милая. Наигралась с мальчишкой, как с котенком. Со двора спустила, когда надоел, и прибавила, что тем он только и хорош был, что немой — языком чесать не пойдет. И потому ее тайна самым надежным образом запечатана. Немой да не грамотный.
Амели не выдержала:
— Зачем же она так? Ведь это жестоко.
Она даже едва не расплакалась, представив, какое унижение пережил Нил. Сердце заколотилось, внутри заклокотало от чужой обиды.
Тетка Соремонда скривила губы:
— А ей-то какая беда? Я все тогда молилась, чтобы отозвалась этой шлюхе его боль. Всю ночь рыдал в сарае, меня не подпускал. Чуть не в горячке бился. Рычал, как волчонок. А наутро и след простыл. Я все ноги стерла, всю округу оббегала, видел кто, слышал? Люди лишь сказали, что на заре видели его на дороге. Так и осталась я одна, места себе не находила. Все глаза выплакала. А через месяц приехал в чужой карете, меня забирать.
— Так, где он был?
— Здесь и был. Уж и не знаю, кто на такое надоумил. Кинулся в ноги колдуну. Тот сжалился, дал ему голос, а взамен повелел здесь остаться. Навсегда. Я тогда и не знала, чем он заплатил… — Она будто очнулась, приободрилась, вернулась к фасоли на столе: — А я и не жалуюсь. Сытая, обогретая, и мальчик мой рядом. Разве надо еще что? Все же еще и лучше обернулось.
Амели тоже развернулась к столу:
— Значит, он тоже пленник? И вы?
Тетка Соремонда повела бровями, шумно выдохнула:
— Да, можно и так сказать. Но, замечу тебе, милая, это не самая плохая тюрьма.
Амели вновь взялась за фасоль, стараясь скрыть, как дрожат пальцы. Эта грустная история зацепилась глубоко в душе, будто рыбацким крючком. Было больно и обидно. И теперь казалось, будто она знала Нила очень-очень давно. С самого детства.
И Амели, и тетка Соремонда вздрогнули с громким оханьем, когда со скрипом отворилась дверь. На пороге стоял горбун в длинном кожаном фартуке, сплошь перемазанном глиной. И уродливое лицо, и огромные ладони Гасту были запачканы.
Тетка Соремонда вскинулась, едва не уперла руки в бока:
— Что это ты мне в кухню грязь тащишь?
Тот лишь сверкнул глазами, но ответил на удивление любезно:
— Мне бы кувшин молока, хозяюшка.
Соремонда поджала губы, но ругаться не стала. Полезла в нишу в стене, закрытую деревянными створками, достала кувшин, накрытый салфеткой. Прихватила оловянную кружку и всучила в лапищи горбуну:
— На, пачкун. И грязный в мою кухню больше не входи.
Едва тетка вернулась на место, Амели кивнула на дверь, будто между прочим:
— Чего это он? Грязный какой.
— А ну их, паразитов! Нагваздают кругом, а ты потом убирай.
— Горшки что ли лепят?
Амели, конечно, уже оставила идею о побеге в пустой бочке, но любопытство оставалось любопытством: зачем столько глины?
Кухарка ничего не ответила, лишь махнула рукой и вернулась к своей фасоли. Теперь молчала. Сосредоточенно тыкала пальцем. Хорошая она. Добрая. Разве такая плохого пожелает? Может статься, и дело говорит.
Амели встала из-за стола, уперлась кулаками в столешницу:
— Тетушка Соремонда, пирог буду печь.
Глава 29
Амели провозилась с пирогами до самого вчера. Тетка Соремонда не мешала, лишь одобрительно поглядывала. Выспрашивала про миндальное тесто, восторженно качала головой, когда помогала выливать горячий сахарный сироп во взбитые белки. Где-то раздобыла свежей вишни и сама выбирала косточки, не позволяя Амели запачкать пальцы. Когда, наконец, достали из печи два небольших круглых пирога под нежной зарумяненной шапочкой мягкой меренги, Соремонда лишь всплеснула руками и, кажется, потеряла дар речи. Наконец, пробормотала, качала головой: