…Удушье? Нет, сначала было только недоумение, недоумение и страх. Что это – безжалостное, мягко-стальное, упорно-неуклонное, схватило ее за ноги и тащит вниз? Ей представились какие-то мрачные монстры, затаившиеся на дне озера, но она отвергла эту мысль. Озеро, ее хрустальное, милое озеро! Она сама присутствовала при том, как вызванные ею рабочие чистили дно, выгребали груды омерзительного хлама. Неужели водяные духи обиделись на Ганну, неужели это тонкие пальцы русалок обхватили ее лодыжку и тянут, тянут ее вниз? Нет, русалок не бывает. Это водоросли, их можно сорвать, стряхнуть, нужно только глотнуть воздуха…
Но ей не суждено было сделать этого спасительного глотка. Вода, ворвавшаяся в дыхательные пути и легкие, причинила ей жуткую, невероятную боль. Трудно было поверить, что эта же самая вода могла ласкать, освежать, льнуть…
Боль разрослась, она стала больше Ганны, больше всего мира, и только один крошечный островок не занят был ею, потому что охвачен был черным, антрацитовым огнем, и находился он у Ганны в животе. Ее уже никто не держал, но тело ее продолжало погружаться в холодные воды лесного озера. Круги шли, должно быть, по поверхности – где, в каком детском сне видела она и лесное озерцо с лебедями, и круги, и луну?..
Сердце ее не билось, дыхание и кровообращение прекратились, мозг стремительно умирал. Но сознание продолжало жить и работать, постигая непостижимую правду… И вот, когда Ганна поняла, в чем состоит эта чудовищная правда, она сошла с ума.
Когда-то раньше, давно, в родном городе Кати был магазин, который так и назывался, без затей: «Художник». В небольшой лавчонке, находящейся не на виду, скрытой от посторонних тополиным плащом-невидимкой, глазу Катерины с детства было тепло и просторно, и ее детское сердечко переполнялось здесь торжественной радостью. Охотники за светом, знатоки колоров, ценители фактуры наведывались сюда постоянно, и Катя приглядывалась к их обветренным «на пейзажах» лицам, прислушивалась к необтесанным, скупым, шероховатым словам.
Писать картину – ремесло затратное, трудоемкое, это вам не стишок на бумаге чиркнуть или там до-ре-ми по нотной линейке нацарапать. При всем уважении, конечно. Да сами посудите: холст, он ведь на дороге не валяется, а к холсту грунтовочка добрая нужна, чтобы прогрунтовать, да не раз. Грунт тоже разным бывает – клеевой, масляный, эмульсионный… Но без подрамника, а проще подрамка, никакой холст не заработает, его ведь еще натянуть, причем умело натянуть, нужно. В общем, много в этом деле тайн, много секретов и тонкостей, и вникать в них девочка начала с самого детства, сама того не ведая…
Между прочим, художники – народ суровый, на советы да на рассказы о своей работе неохочий. Ну, для чужаков, разумеется. А чего говорить-то – смотри на картину, там все сказано. Но тем ценнее слово художника. Только раз в магазине слышала Катя, как бородатый мужчина в белом свитере спорил с низеньким человечком в цивильном костюме с жилеточкой.
– Вот вы – критик, – басил бородач, – упрекнули меня в ремесленничестве. Да, я ремесленник, сапожник от живописи, если хотите, на вечность не рассчитываю, но картины, мною сточенные, прослужат людям честно и долго, а ваши статейки, – он угрожающе потряс неровным пальцем перед самым носом низенького человечка, отступившего при этом на шаг, – ни к одной дыре на стенке не приложишь!..
Атмосфера «Художника» завораживала Катю. Ее пальцы так и тянулись к баночке с кистями: колонковые и беличьи – мягкие, а вот щетинистые, на ощупь, наверное, жесткие, колючие… Она могла часами разглядывать и перебирать тюбики с красками. Особенно ее потрясало, что в акварельные краски добавляется мед. Да, на коробке «Невы», той самой ленинградской «Невы», так и было написано: «мед», и как же они вкусно, сочно блестели в своих гнездах! У Кати даже слюнки текли, ведь дома и в школе ей пока приходилось рисовать дешевыми «Школьными», и кисточка в «Школьных» была пластмассовая, и сами они были как пластмассовые пуговки!
Названия, а точнее, имена самих цветов тоже вводили Катерину чуть ли не в транс: охра, белила, аквамарин… Через много лет один человек, очень для нее дорогой, задумчиво и просто скажет: «Это только так написано, что в том тюбике – зеленый, а в том – красный. На самом деле, все не так. Цвет станет зеленым или красным только тогда, когда он соприкоснется со светом, только на свету. Наглухо закрытый от солнечных лучей, цвет – бесцветен. Вот и художник должен соприкоснуться с жизнью, чтобы обрести свой цвет».
А пока, глядя на застывшую у прилавка с красками девочку, гипсовые головы удовлетворенно кивают, многозначительно переглядываются, весело потрескивает в руках продавщицы картон, поблескивает треугольное зеркальце новенького шпателя, заговорщицки скрипят треножники. И едкий запах растворителя мешается с непонятно откуда исходящим, но таким уместным здесь запахом ладана…
Потом «Художник» закрыли. Не разом – просто он медленно хирел, исчезали с прилавков кисти и краски, все больше пространства отводилось поделкам кустарей – брошам с хохломской росписью, деревянным резным колечкам и раззолоченным матрешкам. Кому они были нужны тут, в провинции, где иностранцев-то сроду не водилось? Ах, нет, бывали. Сходили с туристического теплохода иностранные старушки, бодрые, в шортах и белых майках, подтянутые и корректные старички с непременным «Кодаком» на шее. Но это бывало в сезон навигации, а «Художник» до этого сезона не дотянул, тихо скончался после новогодних каникул. С тех пор Борис Богданович, руководитель художественной школы при городском дворце пионеров… Каков, кстати, оксюморон – дворец пионеров! Впрочем, в новые времена его переименовали во «дворец творчества юных», что звучало менее противоречиво, но все же нескладно. Одним словом, Борис Богданыч, которого несколько поколений юных художников звали Бубой, сам сколачивал в подсобке подрамники и говорил нехорошие слова, попадая молотком по пальцу. За холстами он ездил в другой город и молил своих питомцев быть экономнее, не тратить, не пачкать зря драгоценный материал… Да, кстати, и краски тоже нужно поберечь! Только олифы было вдоволь, да что в ней, в олифе-то, когда последний тюбик берлинской лазури скукожился и высох, как покинутая голубой бабочкой куколка, а без лазури не нарисовать неба! Больше всего Катя любила рисовать небо, и все казалось: вот-вот она что-то увидит, что-то поймет, зацепит на кончик кисти единственно верную разгадку… Но твердыни кучевых облаков оставались неприступны.
На первом в своей жизни уроке рисования, еще в первом классе, Катя попыталась вывести на бумаге волнистый узор дубового листа, запомнившийся ей с лета. Она почему-то так волновалась, что карандаш – простой «конструктор» – ходил ходуном в ее дрожащей ручонке. Сколько же раз принималась она за работу с тех пор! Сначала у нее был роман с акварельным пейзажем, первая влюбленность, так сказать, причем взаимная. Акварель капризничала, Катины глаза частенько оказывались на мокром месте, зато каким просветленным становилось порой лицо пейзажа, как теплы были солнечные блики и близки дали! Потом Катерину пленила тяжелая на подъем, не терпящая суеты и поправок, а значит, не позволяющая исправлять ошибки гуашь. Но только когда с холста просияли ей масляные краски, Катерина поняла, прочувствовала свое истинное предназначение. Она будет писать маслом, она станет настоящей художницей!