Замахиваюсь — стереть эту усмешку! Он перехватывает руку; шиплю кошкой:
— Тогда почему тебя не было на пире?
— Не думаю, что мне удастся повторить эти лживые ужимки. Или мало тебе тех, кто слагает восхваления твоей красоте и мудрому правлению, кто рубит головы, выкрикивая твоё имя?
— О да, от тебя я не слышала ни единого приветного слова!
Он и впрямь никогда не посвящал мне звучных строк, не затевал поединков в мою честь.
Он отдал ради меня неизмеримо большее. Но этого я ему никогда не скажу.
— И не услышишь. — В его глазах зажигается факельный отблеск, холодное железо становится расплавленной сталью. — Ты не заслуживаешь добрых слов, королева.
Чувствую, как гримаса досады искажает моё лицо, и кривятся губы, обнажая ряд стиснутых зубов.
Что ж, и это не ново. Но мы всё продолжаем вести игру, изведав которую, любой поединок кажется мне пресным развлечением.
— Раз так я плоха… зачем же ты здесь?
Мы друг напротив друга, сплетясь в жестоких объятьях, как неверные отражения. И красивое лицо так же кривится, словно в беззвучном крике боли.
— Зачем? — коротко засмеялся, точно крикнул ворон. — И сам не знаю! Я верил, что сумею остановить тебя, вразумить… проклятье! Увидел тебя, и рука дрогнула, опускаясь. Подумал тогда: боги, ведь не может зло заключаться в такой красоте! Подумал: враги оговорили, оклеветали, я и сам обманулся вслед… Но нет — не зло в тебе, сама тьма. Берегись, Мейв, пока она в тебе, но когда-нибудь она поглотит тебя.
Я верил прежде, что сумею освободить тебя от тьмы. Теперь уж ни во что не верю… Люблю тебя… и ненавижу!
Я мучительно раздваивалась, точно казнимая. Я была королевой Коннахта, но была и дочерью Лири и Граньи, родившейся двадцать лет тому на востоке Лейнстера. Я помнила ту жизнь, кою привыкла почитать своею, прежде единственно известную мне жизнь… но в стройный ряд любовно хранимых воспоминаний врывалась, нарушая выверенный узор, память жизни иной, до того представимой лишь по сагам, да по рассказам Самайна. Жизни, окрашенной в золотой и кровавый, знающей гром великих побед и жар великой любви. Жизни, обращённой в прах, ценой собственных же усилий, путём собственных устремлений…
Я хочу сказать Самайну, как люблю его, за одну эту любовь, за боль и отчаянье, за пепел веры. Хочу коснуться лица, но остаюсь во власти королевы, а она — она молчит, потому что не научена тем словам, что сами рождаются из моего сердца. Её руки сжаты, потому что привычны раздавать удары, но не дарить тепло прикосновений. В самом средоточии её души теплятся чувства, что сродни моим, но она не умеет их понять: так несхожи они с теми, что каждодневно правят ею, так слабы они, задушенные тьмой, что клубится в ней чёрным дымом, и голос их далёк и почти неслышим. Она смятена и обезоружена, внимая их шёпоту. Наученная читать знаки судеб, она бессильна прочесть своё же сердце, гордое до жестокости.
И ни я, ни она не успеваем ничего сделать, потому что Самайн толкает первую попавшую дверь, и, увлекаемые им, мы обе оказываемся в ещё более оглушительном мраке пустых покоев.
А в следующий миг я упала — спиной на незастеленное ложе, как на снег, на холодные простыни. И холод тотчас сменился жаром — мужского тела… огня, что поднялся из самой сути, что откликнулся и встретился с другим огнём, пылавшим под кожей того, кто дарил мне бессчётные поцелуи — словно бы каждую пядь моей плоти хотел заклеймить собою.
Мёд и яд
Гремячим ручьём стекает на пол тяжёлый пояс из золотых пластин. Кровавой рекой стекает следом алое платье. Моё тело молочно-бело в сиянье вышедшего из туч полнолуния.
Сжимаю зубы, сдерживая стон нетерпения, когда он отстраняется, чтобы избавить себя от одежды. Я жадна до прикосновений, до жара его тела и схожу с ума, даже на миг лишённая этого, теперь, когда оно так желанно мне.
Он выпрямляется, свободный от доспехов одежды. Подаюсь навстречу, стремясь сделать то, чего давно хотела — ощутить гладкость прядей-перьев в своей ладони. Теперь от них пахнет костром и почему-то — остролистом. Нежно провожу кончиками пальцев… и сжимаю в горсти.
Он невольно запрокидывает голову. Приподнимаюсь на колени, приникаю к упрямо сжатым губам. Его плечи под моими ладонями — сталь, укрытая тонким тёплым покровом…
Он сам впивается в мои губы с отчаянием идущего на смерть. Стону в его рот… Руки смыкаются вокруг моего стана; извиваюсь в объятьях, самые лёгкие скользящие прикосновения воспламеняют кровь. Его ладонь проводит по шее, по отзывчивой свирели позвоночника… проклятье, он играет на мне, как на свирели, играет мелодию не боли, но наслаждения, хоть два эти чувства с ним слитны, как две стороны клинка, и сходятся на лезвийной кромке. И я замерла на ней, и с моих уст льётся мелодия наслаждения-боли.
Женщина стонет, изнывая в умелых руках. Не будь она ещё и воином, женщина не ощутила бы пока не свершившегося стального касания к ложбинке между лопатками. Женщине-воину несложно предугадать направление удара — точно в сердце. Мгновенная смерть, проявление милосердия.
Последний дар любви, неправильной, безумной… обречённой — с первого дня, с первой ночи…
На моих губах шиповником расцветает улыбка.
Выгибаюсь, позволяя стали поцеловать кожу. Раскалённая капелька стекает вдоль позвоночника — резко выдыхаю. Потоки холода сменяют жаркие волны; мутится сознание.
Две чёрные бездны напротив — голова кружится, но я всматриваюсь в их стылое отчаянье, не разрывая нити взгляда. Плавно завожу руку за спину, ласковыми пальцами обхватываю мужское запястье, и мне передаётся его сокровенная дрожь… глубинная, сдерживаемая… пока побеждает воля, но разум подаётся, ослабевает…
Такие сильные чувства, такие разные. Столько не вынести одному человеку, оставшись прежним, оставшись цельным, не разбив себя на осколки…
Ласкаю руку, целящую мне в сердце. Вижу снежную маску любимого лица, безумный вихрь во взгляде. Обострённо ощутима близость обнажённых тел. Безрассудство — но я слишком привыкла доверять ему, впустила врага в свою постель, словно безумная или очарованная. Надо мной занесено оружие, но вопреки всему память плоти твердит иное: тела, сплетённые в древнем танце, пронзительное наслаждение… и — опустошительное блаженство — короткие мгновенья совершенного единения. Опасный самообман.
Но порою даже проклятой королеве Коннахта так хочется обмануться.
Его глаза более не жгут, вихрь отбушевал своё, огонь перегорел, и угольные ресницы опускаются. Лишь серый пепел там, где мгновенье тому ярилось расплавленное железо.
Не нужно даже видеть, чтобы знать: я в очередной раз выиграла свою жизнь. И не хочется задумываться над тем, что всё же что-то проиграла.
Сильные пальцы, вмиг ослабев, дрогнув, разжимаются, и нож падает в чашу ладони.
Взвешиваю нагретую чужой решимостью тяжесть, плавно покачиваю оружье, верчу перед глазами, изображая нарочитый интерес. Что ж, в ожиданиях своих я не обманулась: он во всём оставался верен себе, предпочтя удобство вычурной роскоши. Изящество в простоте линий, отсутствие любых украшений, потёртая кожаная оплётка.
Удобней перехватываю рукоять.
Не знаю, чего больше его невозмутимость вызывает во мне: досады или восхищения? Он не верит в мою способность совершить то, чего желал сам, но не претворил мысль в действие? Не верит, что не решусь с корнем вырвать росток извращённой любви-ненависти, что убивает нас обоих верней нарушенного гейса? не решусь сделать то, что следовало довести до конца в тот первый раз, когда мы сошлись в поединке?
И не смотря на это, вновь восхищаюсь своему выбору, безумному и единственно верному вместе.
И даже долгая тень ресниц не шелохнулась на щеках, когда я занесла над ним лезвие. Он воин, лучший, чем я, — признаю с неохотой, — он прежде свершённого чувствует поцелуй стали, глубокий и жадный, что выпьет его жизнь до дна, — точно в сердце.
И кровавая королева может быть милосердной…
К тому, кто напоил её отравленным вином стольких ночей. Уже одно это заслуживало благодарности. Как правило, я забывала о любовнике наутро, а к вечеру искала очередного. Я не помнила их имён и лиц, слов, что они шептали мне, ласк, что дарили. Даже и с тем, кто назывался моим мужем, я провела меньше времени: слишком скоро наскучило ровное тихое чувство.