– Дурак, – возразил Арвис.
– Сам дурак.
– Придут, – согласился Миклош. – Обязательно придут. Если решили громить, то так оно и будет… тут подвал есть, если что, спрятаться можно.
– Найдут.
– Неа… они, когда громят, не больно-то соображают. Сперва, конечно, кричать станут, камнями швыряться, – он рассказывал о погромах спокойно, как о вещи вполне себе обыденной, пусть и доставляющей некоторые неудобства.
– А тебе откуда знать?
– Так… я ж в Важине жил, а там еврейский квартал. Отец еще когда в подмастерья пошел. Его никто брать не хотел, потому что чужой и по-вашему не больно, а евреи взяли. Платили, правда, мало, но после ничего. И мамка устроилась. Года два жили, пока… погромщики пришли. Кричали. Каменьями кидались. И дома пожгли. Папку тоже вот, но сам виноват, полез подворье защищать, его камнем по голове и приголубили. И мамку следом. Я-то в подвале успел. Пересидел, пока грабили, а жечь вот не стали. Когда жгут, то плохо, задохнуться можно. У соседей все угорели… потом, говорят, еще суд был. И каторгу кому-то дали, только кому – не понятно. Жгли-то всем миром…
К ногам вдруг прижалось что-то теплое.
Шурочка. Тихий мальчик того ангельского вида, который любят придавать детям на парадных портретах. Вьющиеся светлые локоны, огромные голубые глаза и черты лица столь правильные, что и пара свежих царапин вкупе с шишкой на лбу нисколько не портили впечатления.
– Это Шурка, – пояснил Богдан. – Он безобидный.
Шурка почему-то всхлипнул, а фигура подернулась дымкой, будто готовая вот-вот развеяться.
– Сиди уже, убийца несчастный, – Арвис дернул Шурку за рукав. – Того придурка давно надо было…
– Я… я…
– Не трясись, – Арвис поерзал. – Та тварь… все видела. И не солгала. Вон, его папаша вот отыскал…
Илья, который устроился неподалеку, но все равно в стороне, будто тем желая подчеркнуть, что не нужна ему ничья компания, фыркнул и отвернулся.
– Янек станет магом и тогда своих заберет.
– Это еще когда будет… – Янек подбросил в огонь еловую шишку.
– Его этот… родитель умер. А потом другой пришел. Другой злой. Бил. Янека бил. Много бил. Янек ушел.
– Я вернусь.
– Вернешься.
– Хочешь, я отца попрошу? У него есть знакомые из поверенных. И можно подать в суд за жестокое обращение, – Калевой говорил тихо, но Янек услышал, кивнул, вздохнул тяжко, по-взрослому, и ответил:
– Так… маманя не даст. Я сам бегал к старосте. Он у нас хороший, только… чего он сделает? Маманя только и твердит, мол, мужик в доме, мужик в доме… а что бьет, так все ж бьют. Он трезвый-то ничего, ласковый даже, вон, пряники покупал, и бусики, а как самогонки хряпнет, то тут ховайся. Она-то привыкла. И малые тоже. Малых-то он не трогал, разве уж совсем под горячую руку… а меня вот… я на батю похожий. Они там чего-то с батею не поделивши были. Одного разу бревном по хребтине как хряснул, я думал, туточки и концы настанут. Маманя отволокла в холодную, чтоб отлежался, я и понял, что, если останусь, то все… и пошел. Думал, куда в ученики подамся. Я ж не дурак, и читать умею… а оно вона…
– Я все равно отца попрошу. Скажешь, где живете. И письмо напиши. Может, как узнает, что ты станешь мастером Смерти, то и попритихнет. Мастеров боятся.
Похоже, подобная мысль не приходила Янеку в голову. Он потер подбородок и улыбнулся, широко так, радостно, будто впервые осознал, что от учения, которое давалось с трудом, – руки-то у Янека хорошие, работящие, а вот голова туговата, – может быть своя польза.
– Это тьма, – Арвис растянулся. – Она… меняет. Связывает. Все чуют. Завтра иначе будет. А пока тьма шепчет, они слушают. А ты не больно… выбирай.
Анна и выбирала.
Репейника в недлинных волосах набралось изрядно. И где этот мальчишка только влез?
– А там Курц, – Арвис перевернулся на живот и ткнул пальцем в сумерки. – Курц всех не любит. И Курца никто не любит.
– Больно надо.
– Не больно. Надо. Отец был. Помер. Мать была. Померла. Дядька приехал.
– И дом забрал. И хозяйство. И все забрал… сестрицу с сыночком своим оженил, а она и рада, дура! – это Курц почти выкрикнул. – Ничего не видит, ничего не понимает. Она им не нужна, а коровы нужны. И кони. У отца хозяйство было… дядька работать не любит, а мне… а меня…
Гнев кипел в нем, и Анна погасила бы его, если бы могла. А пока она лишь потянулась к ветру, чтобы тот успокоил мальчишку. И ветер откликнулся, закружил, обнял Курца, сметая пепел злости.
– Целый день… только присядешь, и тут… и вечно, то ем я много, то расту быстро, то ботинки порвал… как порвал, так дядька самолично головой о стенку бил. Хотел цыганам продать, только не взяли. Я уже большой, и в кувшин меня сажать поздно.
– Зачем в кувшин? – удивилась Анна.
– Так затем, – Илья вытащил из-за пазухи ножик, который подкинул на ладони. Кувыркнулось серебристое лезвие, вошло в землю, – что когда дитё в кувшине растет, то оно и телом таким становится, как кувшин. Знатные уродцы. Их после или продать кому в дом можно, или поставить на милостыньку. Такие больше всех собирают.
Анну слегка замутило. А рядом тихо охнула Ольга. Кажется, в ее мире тоже не было места подобным ужасам.
– Тогда-то я и понял, что сбегчи надо, – Курц следил за ножом, который то поднимался, то нырял, чтобы коснуться земли. – Пока совсем не того… и дядька понял, что сбегу. Выдрал так, что шкура со спины слезла. Навроде как я коня запалил. А я коня не трогал. Это дядька сам его, остыть толком не дамши, напоил. А конь был хорошим, да… он меня запер, сказал, что углежогам продаст, чтоб, значит, ущерб… вот… а там долго-то не живут, то в болоте дохнут, то дымом травятся. Я помирать не хотел. Сбег, как на ноги встал… только все одно ненавижу!
Сказано, правда, это было тихо, как-то обреченно.
И Анна ему не поверила.
Может, конечно, зря.
Но тьма видела куда как больше, чем люди. И знала, как потихоньку остывали обида, отпускал гнев. Еще год и другой, и третий. Шрамы не исчезнут, они с души сходят куда тяжелей, нежели с тела, но ненависти не будет.
И желание мстить поуймется.
Арвис тоже это видел. А может, ему ветер рассказал.
– Много треплешься, – пробурчал Курц, отодвигаясь от огня. – Надо было тебя пришибить раньше.
– Надо было.
– А я убил, – Шурочка произнес это доверительным шепотом. – Учителя. Он меня… в храм… в хор… говорил, я хорошенький, прихожанам нравлюсь. Ходил с чашей, собирал. Мне хорошо давали.
– Вашему богу нет нужды до денег.
– Не вякай, – одернул его Илья. – Богу нужно, чтоб люд молился, а храмы денег стоят.
Арвис фыркнул, а Илья задержал нож.
– Он бился… и пил. Вино пил. И еще не только. От него пахло дурно, – Шурочка вновь всхлипнул. – Он хотел, чтобы я его трогал и… за разные места.
– Скотина, – нож кувыркнулся в воздухе, и вновь ушел в изрезанную землю, воткнувшись по самую рукоять. – К нам такие тоже захаживали. Мамочка для них мальчиков держала… меня тоже подумывала, но я рожей не больно вышел.
Шурочка всхлипнул, и когда Анна коснулась его волос, осторожно, опасаясь и сломать эти золотые, будто сусальные кудряшки, и спугнуть ребенка, замер. Он мелко дрожал, одновременно и от страха, и от неспособности молчать.
Близость тьмы взывала о доверии.
– Он… я сбегал, прятался. Он меня еще в кладовке спрятал как-то… а там крысы. Шубуршаться. Я боюсь крыс.
– Я тоже, – Ольгу передернуло. – Терпеть их не могу.
И ободренный ее словами, Шурочка заговорил, быстро, захлебываясь старой обидой.
– Он сказал, что я недостойный… что он меня в этой кладовке оставит. А то и на веревку посадит. Я сбежать хотел… думал, пойду милостыню просить. Или еще куда, лишь бы не с ним. Он поймал. И за шиворот тряс. А потом опять запер и воды не давал. Я просил, а он не давал… а когда появился, то пьяный. Сказал, что если я хочу пить, то должен… должен… а со мной что-то случилось. Я просто вдруг… не знаю, захотел, чтоб его не стало. Сильно-сильно захотел. И он… он так закричал. В лицо вцепился. Покатился… с него шкура слезла и… и дальше… вонять стало. Кричал долго-долго, а потом затих. И я… я… испугался. Если кто-то узнает, если…