про себя усмехнулась я, а позже ты поняла, что кто-то что-то заметил — промолчал не значит не в курсе, — и решила прикрыть свой зад… И первое, что я предприняла, отправилась к сестре Аннунциате и велела ей перестать выдавать женщинам деньги на руки. Мы вместе решили, что если им что-то надо, то они смогут заказать это у самой сестры Аннунциаты, а после монастырь купит за счет насельниц все, что понадобится. Не сказать, чтобы сестра Аннунциата была довольна.
— Не было мне без того хлопот, сестра, — пробурчала она, — но и вправду, к чему им тут звенеть монетами, вы правы.
У меня под носом творятся такие дела, а я не знаю об этом. Мне не хватает на все глаз, ушей, рук, но я же взялась — и уже не могу бросить. Или могу? Я же могу уйти, вдруг поняла я, если устану, если решу, что на мне нет больше нужной мне благодати, если захочу вернуться в мир… Но я еще не видела толком мир и не знала, хочу ли?
Мне здесь комфортно, пусть хлопотно, а что будет там, за стеной? Я принимала белье у заказчиков, бездумно, на автомате записывая сухие цифры, и вслушиваясь в отрывистые разговоры: брат Грегор повез в город чудовище, говорят, подстрелил его на рассвете; да полно, сосед, это всего лишь огромный волк; брату хоть чем-то оправдаться, раз не может найти ведьму, столько смертей, сосед; вы правы, столько смертей…
Только этого мне еще не хватало.
— Сестра? — услышала я голос сестры Эмилии — уже привычный, никакого чувства вины. Быстро же она успокоила свою мятущуюся совесть и договорилась с Милосердной. — Вас хочет видеть мать-настоятельница.
Чему быть, того не миновать, подумала я обреченно, открывая тяжелую дверь. В келье матери-настоятельницы пахло лекарственными травами и тяжело больным человеком, стало быть, в этом не было обмана, жестоко, но все же хорошая для меня весть.
Я вошла и склонилась в поклоне, а после подняла голову, выпрямилась и посмотрела на ту, кто могла одним кивком казнить меня или миловать.
Если бы мать-настоятельница жила в двадцать первом веке — да будь она и монахиней — была бы звездой социальных сетей. Если бы она была обычной пожилой женщиной, ее рекламные гонорары сравнялись бы с заработками голливудских звезд.
Она была не просто красива — ее создали как насмешку над всеми прочими, как образец, как эталон. Даже болезнь не задела ее красоту, и я поймала себя на том, что пялюсь на нее неприемлемо не только для монашки, не только для этого времени.
— Входите, сестра, — негромко сказала мать-настоятельница, — садитесь. Разговор у нас будет недолгий, но содержательный.
Она была недовольна. Брови, за которые отдали бы половину жизни красоточки, нахмурены, ресницы, за которые красоточки отдали бы вторую половину жизни, чуть опущены. Губы подрагивали, будто она хотела еще что-то сказать.
Человек не может быть настолько совершенен. Может быть, она вовсе не человек?
— Что вы делаете, сестра? — Мать-настоятельница сидела в мягком кресле, закутанная в синий бархатный хабит, голова ее была непокрыта, роскошные темные волосы собраны в небрежную косу и заколоты как корона. — Мне рассказали про чадолюбивый кров, про спальни насельниц, про обучение детей… Про пожертвования, — она вздохнула и покачала головой. Я опомнилась и теперь уже скромно не смотрела ей в лицо, но все равно украдкой, искоса пыталась уловить каждое движение. Сделать это было нелегко, с моего места я видела ее скверно. — Вы изменили работу в прачечной, стали брать дополнительные заказы, позволили женщинам зарабатывать больше, допустили леность и праздные вечера.
Мне казалось, ее должно порадовать пополнение монастырской казны. Ее характеризовали как человека жадного.
— Если им нужен отдых, святая матушка, лучше его дать, — я воспользовалась паузой и вставила веское слово в свое оправдание, к тому же последняя фраза была сказана ей очень удачно. — Человек отдохнувший лучше работает. Многие насельницы сейчас приходят на службу — я не могу сказать, что это праздность, это молитва, которой им не хватало.
— Вы намерены пригласить детям учителей из гильдии. Для чего?
О ней говорили как о жадной — или это я все не так поняла? Или я начала верить тому, что болтают люди?
— Они все равно отсюда уйдут, — я отвечала спокойно — я же была права. Никто не мог возразить против этого. Очевидность. — Кто-то решит, что их жизнь принадлежит Милосердной, кто-то пройдет испытание, но кто-то нет и останется в послушании. Те, кто решит вернуться в мир, не должны пополнить ряды разбойников, бесчестных женщин и бродяг. Мы дадим им профессию. Они будут честно трудиться, прославляя имя Милосердной, святая матушка.
— Вы своевольно изменили питание, самовольно заняли две комнаты, — а у матери-настоятельницы были отличные информаторы, но этого стоило ожидать. Я даже не сомневалась кто — но и упрекать в этом сестру Эмилию не могла.
— Ради детей, святая матушка. Они ютились как муравьи, детям нужно пространство, детям нужно играть. Отец Андрис учит их, он пригласил брата Микаэля в помощь. Нескольким женщинам я сменила послушание — теперь они в чадолюбивом крове. Если будет необходимо, святая матушка, мы сможем принять еще малышей под свою крышу.
А еще я заработала денег, напомнила я сама себе. Я победитель, судить меня не положено, но это снова — стереотипы и предрассудки. Сейчас меня, несмотря на все достижения, пинком отправят куда-нибудь в глушь, и неизвестно, будет ли у меня шанс не ехать.
— Суета и суета, — изрекла мать-настоятельница, и я увидела, как ее руки под хабитом вцепились в ткань. — Вы же ушли от суеты, сестра Шанталь, предпочли испытание, молитву и заботу о ближнем во имя Лучезарной. — Она чуть подалась вперед, и губы ее — пухлые, некогда яркие — подрагивали все сильнее. — Я назначила вам послушание — молиться и заботиться о монастыре. И что вы сделали?
Что я сделала? Я прикусила губы, чтобы не ухмыльнуться. Принесла вам немного прогресса, чистоту, хорошее питание, образование, и да, святая мать, не забудьте про пожертвования… ах, ну да, они ведь принадлежат церкви, не нам. В этом причина?
— Вы ведете с насельницами вольные речи, — продолжала мать-настоятельница методично перечислять мои прегрешения. — Говорите, что они могут уйти, если того захотят.
— Разве нет, святая