– О, но… но… я не пара вам.
– Будет с меня выгодных партий.
– Ваш отец никогда не согласится.
– Мой отец скоро будет радоваться этому. И, кроме того, если мы обвенчаемся здесь… скажем в Остенде… и моя храбрая девочка устроит мне приют в Буде или в Вене, или в другом месте, когда мы будем на зимних квартирах, то это будет не надолго… отец скоро призовет нас к себе.
– Нет; этого не может быть. Это будет обманом ваших родителей; м-р Феллоус сказал бы то же самое. Я уверена, он не согласился бы обвенчать нас.
– Найдутся другие английские священники. Неужели только это удерживает вас?
– Нет, сэр. Даже если б сам архиепископ Кентербюри был здесь, то и тогда было бы грехом и позором для меня, бывшей придворной подняньки, употребить во зло их доброту и позволить вам ввести себя в их дом… чтобы сделаться для них источником одного горя и стыда.
– Стыда… никогда!
– Стыд и грех одно и то же! Разве вы не видите, какой это был бы недостойный поступок с моей стороны и как я огорчила бы им моего дядю.
– Любовь должна стоять выше таких затруднений.
– Не истинная любовь.
– Это правда! Значит, вы признаетесь, Анна, что несколько любите меня.
– Я… не знаю. Я скрывала… отвергла… я хочу сказать что у меня не было такой мысли, с тех пор, как я поняла, насколько это будет грешно.
– Анна, Анна! – сказал Чарльз тихим голосом, в котором слышался восторг. – Вы сами сознались. Теперь нет греха в этом. Даже вы не можете этого сказать.
Она опустила голову и ничего не отвечала, но этого молчания было достаточно для него.
– Мне довольно и этого! – сказал он, – вы согласны ждать. Я буду знать, что вы ждете моего возвращения домой и мне ни в чем не будет отказа. Обещайте мне хоть это.
– Вам нечего бояться, – прошептала Анна. – Что заставит меня? Достаточно этой тайны, помимо другого.
– Значит, есть другое? Э, моя дорогая? Неужто я должен удовлетвориться только одним этим?
– О, сэр!., м-р Арчфильд, я хочу сказать… О, Чарльз!
В это время м-р Феллоус повернулся к своему воспитаннику с вопросом насчет привала в деревне, высокие крыши домов которой виднелись из-за деревьев.
Когда после этого он помогал Анне слезть с седла, в его обычной манере вежливого кавалера было еще нечто другое, и он не выпустил ее руки, пока горячо не поцеловал ее несколько раз.
После того Чарльз более уже не мучил ее просьбами, чтобы она разделила с ним его изгнание. Может быть, он убедился, хотя и с неохотой, что она была права; но нельзя было не заметить той нежной преданности, с которою он ухаживал за ней, когда они обедали, а также во время их дальнейшей езды и отдыха в поле, посреди гигантских сенных стогов и сельских домов, обвитых виноградными лозами, с навесами, под которыми виднелись красивые коровы и сытые лошади. Опустошения войны становились менее заметными, по мере того, как они удалялись от границы, их окружал веселый улыбающийся ландшафт, облитый солнечным светом, и дюжие крестьяне имели такой вид, как будто они никогда не слышали о мародерах, в то время как пасли своих красивых коров и вежливо отвечали, когда к ним обращались с просьбою о кружке молока для лам.
Молодые люди испытывали то почти райское блаженство и покой, которые иногда выпадают нам, даже при всем сознании их кратковременности, Чарльз и Анна знали, что им предстоит скорая разлука, что их будущее темно; но теперь они были счастливы одним сознанием, что любили друг друга и что были вместе; здесь как будто повторялись времена их детства, когда по какому-то взаимному соглашению он стал защитником Анны, в то время маленькой девочки, только что привезенной из Лондона, не привыкшей к грубым деревенским манерам и пугавшейся выходок Седли. Тогда в Чарльзе впервые пробудилось рыцарское чувство, составлявшее лучшую сторону натуры мальчика, и он не последовал примеру своего кузена, презиравшего девочек, как низшие существа. Дорогой они обменивались дорогими воспоминаниями, и только когда между высокими башнями и крышами Остенде показался широкий горизонт моря, – они осознали близость того горького будущего, которое их теперь ожидало. Тут Анна почувствовала, что отказ от первого предложения Чарльза теперь был бы для нее гораздо труднее. И в ней пробудилось какое-то смутное желание, чтобы он возобновил его, и в то же время примешивался страх, что у нее не хватит ее прежней твердости. В своей вновь пробудившейся любви к нему она видела его больного, раненого, умирающего вдали от всех, среди венгров, турок, немцев, лишенного всякой помощи и надежды, что кто-нибудь из близких узнает о его судьбе. Она даже чувствовала какое-то разочарование в его примирении с ее отказом, хотя добрый голос в ее сердце говорил ей, что это только облегчало ее искушение. Кроме того, в натуре его была известная сдержанность, не допускавшая с его стороны возобновления всяких разговоров о том, что уже было раз решено, и это доказывало его уважение к высказанному ею решению. Может быть, успокоившись после своего первого порыва, он потом будет благодарить ее, что она удержала его от опрометчивого поступка, который бы поставил ее в большие затруднения. Привязанность, испытанная временем, вообще не имеет того характера горячего порыва, пренебрегающего всеми препятствиями, в котором часто забывается о страданиях, предстоящих любимому существу. Во всяком случае, чувства ее были так потрясены, что ночью Наоми шепотом спросила ее:
– Дорогая Нань, нет ли еще кого-нибудь, кто вас так называет?
Анна, у которой на душе прибавилась новая тайна, обняла ее и только сказала:
– Не спрашивайте меня! Я еще не знаю, что будет. Я не могу вам сказать.
Наоми была настолько рассудительна, что ограничилась после этого одними ласками.
После соблюдения разных строгих формальностей при проезде через укрепленные ворота и подъемный мост и обычного осмотра их багажа, путешественники направились к высокому дому, где под вывескою «Фламандский лев» помещалась гостиница с просторным внутренним двором и галереями, обвитыми роскошными виноградными лозами. Здесь, хотя дамы и были помещены в отдельную комнату, кавалеры должны были довольствоваться общей залой в обществе купцов разных национальностей, в числе которых было и несколько англичан. Еда была за общим столом в большой комнате, выходившей окнами на двор, где также постоянно обедали испанские, бельгийские и швейцарские офицеры местного гарнизона. Здесь с Чарльзом встретились два молодых английских джентльмена, так же как и он путешествовавших по Европе, и с которыми он познакомился ранее; они чрезвычайно обрадовались ему, и особенно обществу двух английских леди.
– Неудивительно, что наш неутешный вдовец сделался веселее, – сказал один из них со смехом, так что Анна даже покраснела; и новые знакомые потребовали, чтобы теперь места за столом около дам по праву принадлежали им, так как другие пользовались этим всю дорогу.
Анна была недовольна этим и не могла заставить себя быть внимательною с раздушенным кавалером в большом кружевном воротнике, осаждавшим ее своими любезностями.
Разговор главным образом касался кораблей, на которых можно совершить переезд. Кавалеры отправлялись через два дня в Лондон; но другой корабль должен был отойти из гавани в Соут-Эмптон на следующий день, и гэмпширская партия единогласно решила воспользоваться им, хотя там и не обещали хорошего помещения.
После обеда для возлюбленных было мало случаев остаться наедине, потому что молодые англичане желали непременно сопровождать дам при осмотре картинных галерей, парков и дворца; и Чарльз, принимая во внимание нравы того времени, сам не хотел дать повод к каким-нибудь толкам, которые могли быть весьма обидными для Анны.
Анна все время незаметно следила за ним и думала с трепетом в сердце, вернется ли он вместе с ними домой, чтобы там возобновить свои просьбы; так как пока он не обнаруживал намерения оставить их.
«Гэмпширский Вепрь» должен был отплыть на рассвете, так что пассажирам пришлось с вечера, после ужина, перебраться на борт корабля, когда уже опускались вечерние сумерки, и дальний запад еще горел отблеском заката.