не сразу, на платье ее и обнаженных до колен ногах не было крови, но стоило подойти ближе, как я убедилась — ее уже не спасти. Я поборола желание пощупать у женщины пульс на шее, и дело было не в том, что я боялась испачкаться в крови, просто я ничем, совершенно ничем не могла ей помочь. Она вздрагивала, такая же невысокая, маленькая и хрупкая, как новая я. Крестьянка или скорее служанка — платье почти как то, что было на мне, и оно все-таки не крестьянское, слишком сложное… Женщина спасала, должно быть, хозяйское добро, и ничего не осталось. Нелепая гибель.
Все, что я могла для нее сделать — укрыть своей курткой.
Немного бессмысленного милосердия, чтобы успокоить нечистую совесть. Мне нужно бежать от смерти самой.
Цокот подков по брусчатке застал меня на середине тесной улочки. Я метнулась в проход, прижалась к шершавой холодной стене. Если мне повезет, сюда даже никто не глянет. Ветер здесь, в переулке настолько узком, что можно дотронуться до стены напротив, был лют, я заледенела в мгновение ока, но выйти, броситься наутек я не могла. На другом конце прохода вспыхнули факелы…
Умереть можно не только от кистеня или ножа, или веревки. Грязная вода, немытые руки, лекарь-коновал, переохлаждение. Что-то из этого ждет и меня, но кистень вернее и без мучений.
Я не успела дернуться в сторону. Приоткрылась дверь, и чья-то рука рванула меня к себе с такой нечеловеческой силой, что я потеряла равновесие и больно ударилась о брусчатку бедром. Чтобы не заорать, потому что где для меня было опаснее, я закусила пальцы, удачно подвернувшиеся прямо ко рту, и в следующий момент полетела в кромешную темноту по воле моего похитителя. Я рухнула во что-то шуршащее и мягкое, ушибленная нога отозвалась резкой болью, а единственное светлое пятно — от приоткрытой двери — схлопнулось и исчезло.
Здесь были люди, и они не желали мне зла. Я застонала от боли в ноге и, не обращая внимания на шепотки вокруг, ощупала саднящее место. Перелома нет, только ушиб, и, похоже, он не кровил.
— Эй, юноша, опасно бродить в такое время.
Я ухмыльнулась, и кто-то неудачно зажег свечу рядом с моим лицом. Я зажмурилась, но усмешку успели заметить.
— Дерзкий юноша, — укорил меня некто. Мужчина, по голосу давно не молод. Пламя свечи — знакомо-вонючей — растекалось на метр-полтора, и я разглядела собравшихся. Много. Мужчины, женщины, дети, старики, бледные лица-пятна и тела темной тенью. — Кто будешь?
— Валер, — ответила я. Легче всего назваться привычным именем, иначе в самый неподходящий момент не сообразишь, что орут тебе в ухо. Может, таких имен тут не было, я ориентировалась на Жака и Рико, с другой стороны, какая разница, спрос с родителей.
Светил на меня высокий сухощавый старик. Если бы я видела в доме Жака и там, где я разжилась вещами, что-то, относящееся к религии, я сказала бы, что он священнослужитель. Пока я отметила, что здесь у всех изумительно равнодушные лица, и это я посчитала плохим и хорошим знаком одновременно. Плохо: показатель, что катастрофа зашла так далеко, что люди уже не истерят, не торгуются, не пытаются отрицать. Хорошо: в этой стадии люди способны мыслить трезво и подчиняться распоряжениям специалистов.
Которые сами ни черта не знают о том, как быть.
— Вале-ер, — протянул старик и обвел меня свечой с головы до ног. На губах его мелькнула насмешка. — Монашек? Или послушник?
— С чего вы взяли? — пробормотала я. И как расценивать то, что меня приняли за монашка? — Нет… мещанин.
— Откуда? — продолжал допрос старик.
Я неопределенно махнула рукой. Город я не знаю, выкинь меня за дверь, и я заблужусь — в лучшем случае, в худшем — наткнусь на крестьян или матросов, и тогда мне несдобровать. Старик опять растянул тонкие губы, и кто-то невидимый из темноты произнес:
— Оставил бы ты мальчика, Рош. Смотри, как ему досталось. — И следом обратился уже ко мне: — С корабля сбежал? То правильно… Матросы вашего брата не любят. А пресвитер? Живой?
Я помотала головой и пожала плечами.
Люди сами создали мне правдоподобную легенду: Валер, послушник на корабле, который успел удрать до того, как его пустили по доске или повесили не рее, как, возможно, пресвитера; теперь важно придерживаться ее и делать вид, что все, что связано с моим прошлым, меня травмирует и разговаривать на эту тему я не желаю.
И еще это значит: мне нужно поотпираться.
— С чего вы решили, что я монах? — возмутилась я. — Я с отцом приехал.
— Волосы порезаны криво, — ткнул пальцем Рош, — одежа, какую добыл. Так-то верно, лучше в бабьих туфлях, чем на дереве болтаться…
Рош резко замолчал и задул свечу. Все замерли и затихли. Кто-то пробежал по переулочку, потом донеслись вопли, крики, чей-то плач совсем рядом. Мне в плечо кто-то дышал и всхлипывал, но в темноте я ничего не могла увидеть, лишь нащупала руку — детскую? — и бережно сжала, получив ответное переплетение тонких пальчиков.
— Можно, я с тобой буду? — услышала я шепот на ухо. — Я Мишель. Они моих родителей убили и сестру, а я убежала. Мне двенадцать.
Я кивнула, не особо понимая, различила Мишель мое согласие или нет. Бедные дети, боже мой, за что им все это, или они привыкли?
— Тихо там, — прошипел Рош. — Беду накличете.
Я протянула руку — Мишель прижалась к моему плечу. Выбрала, бедная малышка, самого безопасного спутника — монашка, неизвестно, кто здесь прячется. И сколько. И куда собирается бежать, когда возможность представится.
Вопли стихли, но мы сидели еще достаточно долго, пока Рош не распорядился глухим шепотом:
— У кого там хлеб? Дайте всем. Понемногу, чтобы хватило. И смотрите, чтобы Фуко не протянул свои руки дважды.
Пошло движение. Тишина меня не пугала, наоборот, я была шокирована здравомыслием и организованностью людей. Так не бывает в первые дни, это стадия, когда уже все привычны, когда даже самый безмозглый сделал вывод и понимает, что приведет к гибели всех или хотя бы его одного. Сколько дней уже длится бунт? Какие области им охвачены? Реагируют ли как-то местные власти, есть ли у нас хоть какой-нибудь шанс? Мне повезло, что меня заметили — услышали шаги? Маловероятно. Высматривали улицу? Уже вернее,