На большом деревянном топчане у стены, застеленном цветастым одеялом из разнообразных треугольничков, сидела вторая женщина, которую я тоже встречал на кухне, но ни разу с ней не разговаривал. На её узком желтоватом лице не были заметны губы, и она обычно носила не белый, как Глаша, а серый, как мне казалось — арестантский халат. На этот раз она была в шуршащем розовом платье с пышными сборчатыми плечиками, вздувавшимися пузыриками. В её лице было что-то новое для меня. «Ага, — понял я, — для своего праздника она подвела брови и сильно накрасила губы…» Меня удивило, что во рту у неё торчала большая самокрутка из газетной бумаги. Я-то считал очевидным, что такие вот изделия курят только мужики.
— Лёнь! Знакомьтесь… — скомандовала Глаша.
— Маша… — хриплым некрасивым голосом сказала женщина, выпустив струю едкого дыма, но взглянув на меня пристальней, поправилась: — Мария…
— А по отчеству? — глупо вырвалось у меня. Ей было лет тридцать, и мне она показалась довольно-таки старой женщиной.
— Васильевна… — дёрнув краешком накрашенных губ, ответствовала именинница.
— Поздравляю вас с вашим днём рождения… — довольно воспитанно произнес я, так как не раз читал о подобных ритуалах в книгах, и протянул свой подарок.
— Подарок?! Ой, не могу! Вот уморил! Подарочек… — вдруг закатилась хохотом та, которая назвалась Марией Васильевной, а потом трудно и надолго закашлялась.
Торопясь и разливая воду на подбородок и платье, она, ворочая кадыком, напилась из алюминиевого ковша. С присвистом дыша, она рассматривала мой рисунок и, наконец, проговорила:
— Это надо же… Пятёрку в лагере чалилась, ни разу никто подарочка не преподнёс… На стенку повешу! — с каким-то даже вызовом в голосе бросила она и, действительно, встав на топчан, кусочком хлебного мякиша прилепила мой рисунок на голую побеленную стену.
— Красиво… — одобрила Глаша. — Неужто ж…сам?
— Сам… — с гордостью сказал я. Но меня занимало другое, и я, преодолевая внутреннее смущение, всё же спросил Марью Васильевну: — А вы вправду… Пять лет… За что же?
— А ни за хрен! — кратко и выразительно отрезала она, будто сплюнула. — Посадили и не вякнули: за задницу и в конверт…Да ладно нам, что об этом трепаться-то. Скоро и я в вольняшки выйду! Давайте-ка лучше к столу. И выпьем за именинницу, выпьем, как следовает быть. И я научу вас свободу любить… — вдруг пропела Мария и спрыгнула с одеяла, гулко пристукнув босыми пятками об пол.
Хозяйки усадили меня на топчан и придвинули стол вплотную. Я оказался зажатым между двумя женщинами так, что лишний раз боялся и вздохнуть, и пошевелиться.
Всё пространство маленькой комнатки заливала слепящим светом не менее чем двухсотсвечовая лампочка без абажура. На окне, вместо знакомой мне наволочки, сейчас висело глухое серое одеяло. Прямо светомаскировка…
А на столе… На столе прежде всего бросался в глаза кирпичик белого хлеба с золотистой корочкой, напластанный щедрыми толстыми ломтями, и большой кусок сливочного масла, блаженствующий в глубокой миске с водой, словно купающийся в озерце… В таких же эмалированных мисках, только поменьше размером, привлекательно пах гуляш с чёрными точечками перцовых горошинок и тёмнозелеными лавровыми листиками. Вообще-то так называемый гуляш (он у нас, в мальчишеском меню, величался «гуляш по коридору») я уже ел вместе со всеми сегодня на обед, но там на тарелку с сизой перловкой сбоку просто добавлялось несколько кубиков мяса с подливкой, а здесь…
На краю стола круглело решето для просеивания муки, наполненное отборной крупной черникой. Я знал — вчера младшие отряды собирали эту ягоду, которой вокруг была пропасть, часть её сдавалась на лекарственные нужды, а часть — должна была преобразовываться в черничный кисель для всего лагеря. Глядя на крупные блестящие ягоды, чей чёрный цвет так выгодно оттеняла литровая банка со сметаной, я начал догадываться, почему у наших киселей такой бледный цвет…
Но больше всего привлекала и беспокоила моё внимание литровая бутыль грубого стекла без всякой этикетки, с подозрительной мутноватой жидкостью, торжественно водружённая в центре стола. Бутылку охраняли три зловещих гранёных стакана, а возле неё на тарелках высилась горка маслянистых пирожков с неведомой пока начинкой и полёживали вяловатые солёные огурцы, нарезанные кружками, на которые я смотрел с полным равнодушием.
Мутноватая жидкость расплескалась по стаканам…
— Ну, — со смешком сказала Глаша, — чтоб и в будующем году, да об эту же пору, с тем же дружком, да ещё с пирожком! — и сильно, со звоном чокнулась с нами.
Я опасливо посмотрел на свой стакан, налитый почти до половины.
— Чего ждёшь? — угрюмо спросила Мария. — После третьей-то рюмахи и прокурор прослезится! Сыпь!
Я зажмурил глаза, и собрав всю свою решительность, залпом проглотил резко пахнущую жидкость. Это был самогон. Я задохнулся, закашлялся, едкие слёзы непрошенно выступили на глазах. Глаша весело замолотила своим весомым кулачком по спине, а Мария Васильевна деловито посунулась большой ложкой к банке со сметаной. Зачерпнув оттуда, она протянула мне полную с верхом ложку:
— На! 3аешь… — посоветовала она. — Сразу полегчает…
Я, давясь, с трудом протолкнул в горло тугую сметану. Обожжённый самогоном язык ощутил приятную прохладу. В глотке, действительно, сразу стало спокойнее.
— Ну, молодчик… — засмеялась Глаша. — И сейчас молоток, вырастешь — кувалдой будешь… Ешь теперь.
— А ты и верно, ничего… — согласилась Мария Васильевна, и не глядя на меня певуче добавила: — С таким бы я и поласкаться не прочь…
Я воспринял это как своеобразный комплимент, польщено рассмеялся и потянулся за пирожком. Он оказался моим любимым — с капустой и луком.
— Давай… по второй, — торопила Мария Васильевна. — У нас ведь между первой и второй не дышат…
— И правильно… — подтвердила Глаша и протянула руку к бутылке, нарочно, как мне показалось, сильно прижимая меня грудью. Она опять налила мне полстакана. Я попытался было слабо протестовать, но она легко отвела мою руку. Однако, на этом мои испытания только начались…
— Ох, и жарко ноне! — опять почти пропела Мария Васильевна и стянула своё платье через голову. На ней был чёрный лифчик и чёрные же короткие трусы. — Искупаться бы, а? Да и ты бы, Леонид, рубашку-то снял, а то вон я ненароком помадой испачкаю…
Соображение показалось мне разумным, я представил себя и её в этом наряде на светлом песчаном берегу нашей лесной речки — и несколько успокоился. Но когда мой взгляд, до того всё же более целеустремленный на стол, упал на её ноги, — я вздрогнул.