К тому времени меня как невольника уже достаточно выпестовали, избавив от многих недостатков: я прошел долгий и мучительный путь совершенствования. Я никогда не пытался пугливо отпрянуть от ремня, напротив, испытывал в нем даже потребность, дойдя до того, что от одного его вида вся моя плоть наполнялась волнующим жарким трепетом. И в погонях по саду я всегда чрезвычайно быстро отлавливал принцесс, вздергивал их за запястья и спешно нес к своей госпоже, перекинув через плечо, так что их разгоряченные груди упруго тыкались мне в спину. Я словно сам себе бросал вызов, когда с неиссякаемым пылом мог поймать и усмирить двух или даже трех девчонок подряд.
Но отчего же я все-таки сбежал? Может, я просто получше хотел узнать своих господ? Ведь, превратившись в пойманного беглеца, я бы до мозга костей прочувствовал всю мощь их власти. Я бы в самой полной мере вкусил все то, что они могли бы заставить меня испытать.
Какова бы ни была на то причина, в один прекрасный день я дождался, пока моя госпожа уснет в своем садовом кресле, быстро поднялся, ринулся к парковой стене и, стремительно вскарабкавшись, перемахнул через нее. На меня никто не обратил ни малейшего внимания: бесспорно, исчез я с поразительной лихостью. Не оглядываясь, я устремился через скошенные луга в сторону леса.
Надо сказать, я никогда не ощущал себя настолько нагим и беззащитным, никогда не чувствовал себя до мозга костей рабом, как в те моменты, когда я вдруг впадал в неповиновение. Теперь каждый лист, каждая высокая острая травина норовили полосонуть по моему обнаженному телу. Неизвестный дотоле стыд охватывал меня, когда я пробирался под темными ветвями лесных зарослей, прокрадываясь мимо городка, чтобы не быть замеченным с его сторожевых башен.
Когда опустилась ночь, мне показалось, будто нагое мое тело настолько светится во тьме, что лес не в состоянии меня спрятать. Принадлежа к сложному, запутанному миру смирения и власти, я по глупости пытался улизнуть от своих обязательств — и лес как будто знал об этом. Колючие стебли ежевики безжалостно царапали мне икры. Приятель напрягался от мало-мальского шороха в кустах.
И наконец, этот ночной кошмар моей поимки, когда солдаты заметили меня во мраке леса и криками погнали меня, точно зверя, вперед, со всех сторон окружая.
Потом грубые ладони ухватили меня за руки и за ноги. Четверо мужчин потащили меня по лесу, едва приподняв от земли, — с простертыми в стороны конечностями и свесившейся головой я был похож на измученное погоней животное. Под всеобщий хохот, издевки и бодрые выкрики меня доставили в освещенный факелами солдатский лагерь.
И вот в тот миг неотвратимой расправы все прочее как будто полностью стряхнулось с меня. Я более не был высокорожденным принцем — я стал всего лишь униженным жалким существом, которого будет пороть и по кругу насиловать подвыпившая солдатня, пока не появится капитан стражи и не прикажет привязать меня к широкому деревянному позорному кресту.
И вот во время этого жестокого солдатского судилища я снова увидел Красавицу. К тому моменту ее уже выслали из замка в городок, где капитан стражи избрал ее для своих плотских забав. Сидевшая на коленях посреди лагеря на самой земле принцесса оказалась здесь единственной женщиной. Ее молочно-белая, чуть зарумянившаяся кожа оставалась восхитительно прелестной, несмотря на местами приставшую к ней грязь. И своим напряженным, внимательным взглядом она придавала особую остроту всему, что со мной тогда происходило.
Ничего удивительного, что она до сих пор мною заворожена: ведь я был настоящим беглецом, и среди пленников султана на корабле я оказался единственным, кто перенес наказание позорным крестом.
На первых порах моего пребывания в замке я своими глазами видел таких же насаженных на крест беглецов. Я видел, как их грузили на отправлявшуюся в городок повозку — с распростертыми и привязанными к крестовине ногами, с запрокинутой на верхушку креста головой, так что их взор устремлялся к небу; рот им распирало черной кожаной лентой, крепко державшей голову в этом положении. Я всякий раз ужасался тому, что с ними проделывали, и в то же время меня изумляло, что даже в таком жутком положении член у бедняг был едва ль не тверже деревянного креста, к которому привязывали тело.
А теперь мне самому суждено было претерпеть подобную экзекуцию. Солдаты подтолкнули меня к месту наказания и привязали к кресту в том же невообразимом положении, с возведенными к небу очами, со стянутыми за шершавой опорой руками, с невозможно широко, до боли разведенными бедрами и с крепче, чем когда-либо, налившимся членом.
И Красавица была одним из свидетелей этой жуткой процедуры!
Потом под размеренные удары барабана меня показательной процессией провезли по улицам городка на потеху целым толпам простолюдинов, которых я слышал, но не мог видеть, и при каждом повороте повозки всаженный мне сзади деревянный фаллос раздражающе подергивался.
Все, что я тогда претерпел, было потрясающе в своей невероятной остроте. Это явилось величайшим, полнейшим из всех моих падений. Я наслаждался этим, даже когда капитан стражи что есть силы стегал меня ремнем по обнаженной груди, по простертым ногам, по голому животу. И как изумительно легко было исторгать крики мольбы, невольно извиваясь и стеная, прекрасно при этом зная, что из-под повязки почти никто ничего не услышит! И как приятно щекотало нервы осознание того, что у меня нет ни малейшей надежды на какое-то снисхождение.
Да, в те мгновения я в полной мере познал силу власти моих пленителей, но я познал тогда и собственную духовную мощь. Мы, которые лишены всех своих привилегий, способны-таки воздействовать на своих экзекуторов, увлекая их в новые пределы ярости и страсти.
Теперь у меня не было желания кого-то ублажать, доводить до исступления. Мною завладела какая-то сверхъестественная, мучительная самозабвенность! Без всякого стыда я ворочал ягодицами на фаллосе, который втыкался в меня с креста, и, словно жаркие поцелуи, получал от капитана стражи частые удары ремня. Я ерзал, тщетно пытаясь увернуться, и рыдал от души, словно во мне не осталось ни капельки достоинства.
Единственным упущением в этом потрясающем замысле, пожалуй, было то, что я не мог видеть лиц своих мучителей — если только они не подступали совсем уж близко, оказываясь прямо надо мной, что случалось крайне редко.
А ночью, когда меня на кресте водрузили на самом высоком месте на городской площади, простолюдины собрались подо мной на помосте, безжалостно пощипывая мне излупленные ягодицы и шлепая по пенису, — и я страшно сожалел, что не могу увидеть презрение и насмешки на их лицах, осознание полнейшего превосходства над низшим из низших, каковым я стал теперь.