Поэтому когда он замолчал, глядя на меня — я не слушала, просто увидела, что рот больше не открывается, — а потом протянул руку и погладил меня по колену, я даже обрадовалась. И решила, что для меня это лучший конец этой истории. И пусть у меня внутри останется та же пустота — это ведь значит, что и на сердце будет легко, верно?
И подалась вперед, позволив его руке продвинуться дальше, под колючую вишневость шерстяного платья, и оголившееся бедро почувствовало жар и торопливость его движений. А дождь все занудно бубнил, и порывы присоединившегося к нему ветра иногда оскорбительно плевали в лица окон и заглушали, к моему облегчению, саксофонный ной…
Я не знаю, с чего вдруг вспомнила эту историю. Просто потому, что, наверное, тогда мне было так же тоскливо, как сегодня.
Но тогда я не знала того, что уже знаю сейчас — что это пройдет, что бессмысленно искать что-то новое, и знаю еще, что завтра этот осенний сплин будет смыт так же легко, как смывается несвежий макияж. Потому что когда выглянет неожиданно-медное солнце, его будет видно в дождевой воде вокруг этой остановки, оно ляжет на дно луж, многократно отражаясь, словно горстка монет, брошенная кем-то, кто хотел вернуться сюда еще…
…А потом вдруг щелкнула кнопка магнитофона и саксофон замолчал, так и не сказав чего-то важного, того самого, что тщетно силился объяснить все эти сорок пять минут. И Женя встал с кровати, а я осталась лежать и смотрела, как он прикуривает, чуть отодвинув занавеску, вглядываясь в темноту, и улыбнулась, потому что там все равно ничего не было видно, и на фоне черного мокрого экрана вырисовывался лишь его голый торс и вплотную приблизившаяся к стеклу голова. И было такое впечатление, что это человек, впервые столкнувшийся с зеркалом и закуривший от волнения.
И потому, наверное, что музыка кончилась, мы и услышали этот звонок. Звонок в дверь, который кричал безнадежно, не в первый, видимо, раз, протяжно и назойливо.
Женя отпрянул от окна, быстро задвинул шторы, как-то чересчур по-шпионски, и, схватив со спинки стула халат и на ходу влезая в запутавшиеся рукава, выскочил из комнаты.
А я осталась. Я лежала и не думала ни о чем, на смятой и уже не такой чистой, как раньше, простыне, откинув руки назад, едва прикрыв другой простыней влажное и блестящее от пота тело. А потом, привстав немного, протянула руку и стащила со стола полупустую бутылку, и вылила еще немного уже совсем не игривой, лишенной былого восторга, кисло-желтой жидкости в бокал, стоящий прямо на полу. И легла опять, держа его за тонкую липкую ножку, брезгливо, как какое-то отталкивающее животное.
И почему-то совсем не удивилась, когда дверь отлетела от косяка, со стуком ударившись в стену, и на пороге появилась незнакомая девица и застыла, словно натолкнувшись на стеклянную перегородку. И смотрела на меня, как смотрят на экзотическую змею в террариуме, вальяжную, безразличную и презрительную. И видно было, что она хочет что-то сказать и не может, просто потому что знает, что ее не услышат — слишком толстое стекло, слишком лицемерное животное за ним, да еще скорее всего и ядовитое.
А я нагло лежала, защищенная аурой собственной порочности, не ведая стыда, и даже чуть повернулась, чтобы покрасивее и пооткровеннее выглядеть, и смотрела по-змеиному пусто и холодно на людей за стеклом, на не трогающую меня бурю молчаливых страстей, смотрела и оценивала, испытывая что-то вроде слабого интереса.
И наверное, в силу собственного безразличия я все видела особенно четко и отметила, что девица приятная, с длинными черными волосами, лежавшими на мокрых кашемировых плечах, с огромными темными глазами, и, может, красивое даже лицо немного портили тонкие губы, сейчас полуоткрытые. В руках у нее были тяжеленные пакеты, из которых торчали несколько французских багетов, дорогая длинная колбаса, и зелень свешивалась безвольно, и видно было, что там еще полно продуктов. А за спиной ее маячило Женино лицо, белое и застывшее, больше похожее на картонную маску, которую кто-то держал снизу на палочке.
И потому, что я была в данном случае олицетворением зла, и потому, что мне надоела эта неопределенность, и потому, что я привыкла играть свои роли до конца, какими бы они ни были — потому я пробила стеклянную безопасную стену, за которой они толпились, едва ли не услышав грохот осколков. Спросив чувственно-низким голосом:
— Может, вы хотели бы к нам присоединиться? Мы, конечно, немного устали, но надеюсь, что по крайней мере я смогу доставить вам удовольствие…
Ее красивое лицо исказилось болезненно, а рот залепила черная замазка бессловесного возмущения. А потом она повернулась и ударила с размаху картонную маску, которая когда-то была лицом благородного Жени, заплатившего за меня штраф и влипшего по собственной доброте в эту неприятную историю. И уронила на пол пакеты, и стремительно выбежала из комнаты, хлопнув пушечно дверью в честь моей бессмысленной победы.
А Женя так и стоял в дверях, глядя на выкатившиеся из пакетов банки с дорогими консервами — балыком, икрой, крабами — и на медленно растекающуюся по полу красную жижу, в которой лежали маринованные помидоры, как какая-то нелепая унизительная пародия на разбившиеся здесь несколькими секундами раньше сердца…
…Дождь кончился, в который уже раз. Я вдруг увидела, как с жестяного козырька свисает тяжелая капля, последняя, значительная, поэтому не торопящаяся упасть, дрожащая на ветру над ничему не удивляющейся землей.
И тогда тоже неожиданно стало тихо, и ветер прекратил свою истерику, и больше не бил в окна, и я подумала: «Ну вот, наконец-то кончился…» Женя пил коньяк, а я, одеваясь неторопливо, смотрела на его дрожащие руки, слушала автоматически про его невесту, про светлую любовь между ними, про нежность и тепло. И усмехалась зло в лицо летающему под потолком розовому херувиму, пустившему стрелу в одну сторону, а сэрегировавшему в другую.
А потом Женя опьянел сильно и разозлился вдруг, пытался схватить меня и опрокинуть на кровать, видимо, вдруг решив, что это я во всем виновата, и желая таким образом мне отомстить или показать свое условное превосходство. Но я оттолкнула его, слабого, жалкого — без всякого презрения оттолкнула, безразлично. И он бессильно плюхнулся на стул, и так сидел, что-то плаксиво бубня, обрывая лепестки с маленькой недоразвитой розы, стоящей в узкой вазе. И когда я шла по лестнице, забыв даже хлопнуть на прощание дверью, подумала вдруг о перевернутой фотографии в верхнем ящике стола и засмеялась тихо, не зная почему…
— Простите меня, девушка. Я давно за вами наблюдаю — столько автобусов прошло, а вы никуда не уезжаете…
Молодой мужчина, приятный, темный, с чем-то даже итальяно-испанским в лице, стоял и с улыбкой смотрел на меня. Я улыбнулась в ответ.
— А сами вы почему никуда не уезжаете?
— А я на машине. Вас подвезти?
Он показал на припаркованный за моим «фольксвагеном» мерседесовский джип последней модели — круглый и нелепый, потерявший в погоне за модой черты характерного стиля.
— Спасибо, но я тоже на машине.
— Простите мою навязчивость, но… Просто вы мне очень понравились. Скажите, могу я пригласить вас куда-нибудь?
Я пожала плечами.
— Прямо сейчас?
— Ну а почему бы и нет? Здесь неподалеку есть неплохой бар…
— Я знаю. Вы недалеко живете?
— Почти. Могу я пригласить вас в гости?
Я засмеялась, как будто что-то вспомнив, а он удивленно посмотрел мне в лицо.
— Скажите, а у вас есть невеста?
— Нет. Я был женат, но это в прошлом. А..: это имеет какое-то значение?
Я усмехнулась, изобразила на лице искренность.
— Абсолютно никакого. Я просто спросила. Что ж, у меня есть полчаса. А бар тут и вправду неплохой…
Я шагнула из-под жестяного козырька остановки, когда наконец-то вышло солнце. Он, отвернувшись на секунду, смотрел в сторону своей машины, поэтому не заметил странного жеста, который я сделала рукой, мельком взглянув на разлившиеся в знакомых ямках вокруг остановки лужи — так, словно бросала горсть медных монет. И, поправив на плече маленькую черную сумочку, двинулась за ним…