- Нет, - сказала Лена. - Я тебя окончательно прикончу.
Ему это понравилось. Он перестал плакать Поднял голову. Тихо улыбнулся, как оскалился. Она осторожно поцеловала его зубы - чистые и влажные.
- Родная моя, - проговорил он. - Милая моя. Как я тебя обожаю. Ты единственный человек, который мне сейчас нужен в этой трижды проклятой жизни. Я брошу всех и буду любить тебя одну.
- Я хотела бы быть молодой для тебя.
- Зачем?
- Чтобы только я.
- Ты самая молодая для меня.
Он обнял ее.
Впереди расстилалась ночь любви.
Лена задыхалась от некоторых его идей. Но с радостной решимостью шла навстречу. Они были равновеликими партнерами, как Паганини и его скрипка. Как летчик-ас и его самолет. Одно невозможно без другого.
Под утро заснули. Спали мало, но странным образом выспались и чувствовали себя замечательно. И весь день в теле стояла звенящая легкость.
***
В городе жил человек по фамилии Панин. Его приглашали на могилу декабристов. Приглашали в особо ответственных случаях, когда приезжали иностранцы и высокие гости.
Панин умел впадать в особое состояние, как шаман.
Вгонял себя в транс и оттуда, из транса, начинал надгробный крик над святыми могилами. Из него выплескивалась энергия, от которой все цепенели и тоже впадали в транс. Доверчивые американцы плакали. Циничные поляки не поддавались гипнозу. Усмехались и говорили: для нас это слишком.
Елисеев стал невероятно серьезным и не мог щелкать своим фотоаппаратом. А Лена взялась рукой за горло и поняла, сейчас что-то случится. Панин завинчивал до нечеловеческого напряжения. Его лицо было мокрым от пота.
- Интересно, ему платят? - спросил оператор Володя. - Или он энтузиаст?
- Сумасшедший, - сказала Нора Бабаян.
Лена пошла в сторону, не глядя. Остановилась возле кирпичной кладки. Ей надо было прийти в себя Справиться. Она умела справляться. Научилась. Как детдомовский ребенок, которому некому пожаловаться Не на кого рассчитывать. Лена никогда не разрешала себе истерик, хотя знала: это полезная вещь. Лучше выплеснуть на других, чем оставить в себе. Но каково другим? Значит, надо держать внутри себя. А не помещается. Горе больше, чем тело. Подошел Елисеев. Обнял.
- Я хочу быть тебе еврейским мужем, - сказал он. - Любить тебя и заботиться. Носить апельсины.
Лена держалась за него руками, ногтями, как кошка, которая убежала от собаки и вскарабкалась на дерево.
Только бы не сорваться. А он стоял прямой и прочный, как ствол.
В голове -Елисеева шел митинг, но спокойнее, чем обычно.
Елисеев переключил свой страх на сострадание. Отвлекся от своего горя на чужое. И этим выживал.
Панин вычерпывал себя для исторической памяти.
Иначе весь этот транс, не имея выхода, разнес бы его внутренности, как бомба с часовым механизмом. Или какие там еще бывают взрывающие устройства.
- Хочешь, я встану перед тобой на колени? - спросил Елисеев.
- Зачем?
Он встал на колени. Потом лег на снег. И обнял ее ноги.
- Выпил, - догадалась Лена. - Дурак...
- Я выпил. Но я трезвый.
Это было правдой. Он выпил, но он был трезвый.
Трезво понимал, что устал жить в двух жизнях. Семья без эмоций. И эмоции вне семьи. Две жизни - это ни одной.
Панин все неистовствовал, вызывая в людях историческую память и историческую ответственность. А группа стояла темной кучкой. И что-то чувствовала.
Вечером все собрались в номере оператора Володи. Мужчины принесли выпить. Женщины нарезали закуски.
Лена и Елисеев пришли врозь. Чтобы никто не догадался.
Сидели в номере: кто на чем. На стульях, на кроватях, на подоконнике. Лене досталось кресло. Елисеев околачивался где-то за спиной. Она не оборачивалась. Не искала его глазами.
Здесь же присутствовала девочка, играющая княгиню Волконскую. У нее был странный деланный голос, как будто она кого-то передразнивала. Девочка была беленькая, нежная, высокая и очень красивая. Лена любила молодых. Они ее не раздражали. Они как бы утверждали цветение и красоту жизни в ее чистом виде.
Лена знала, что ее родители разошлись и девочка жила с бабушкой. И второе: у нее был друг-банкир, который содержал ее и бабушку и, кажется, обоих родителей с их новыми семьями. Хороший банкир.
Все постепенно напивались. Стали петь. Выбирали песни тоталитаризма. В том времени были хорошие мелодии.
..."Эх, дороги, пыль да туман..." Это - не пьяный ор.
Это - песня. И поющие. Люди, осмыслявшие жизнь.
Зачем были декабристы? Чтобы скинуть царя? Чтобы без царя? Чтобы в результате было то, что стояло семьдесят лет? И то, что теперь...
Вся киногруппа нищенствует. И творцы, и среднее звено. А банкир живет хорошо. И покупает любовь. Любовь стоит дорого. Или не стоит ничего.
Елисеев куда-то исчезал из поля зрения. Лена оборачивалась и искала его глазами. Он пил много. Лицо становилось растерянным. Лена боялась, что он оступится и ударится об угол кровати. Все окружающее как будто выставило свои жесткие углы.
Она знала его два дня. Это много. Даже за один час можно все понять. А тут два дня и две ночи. Сорок восемь часов.
Андрей - совсем другой человек. Но такие, как Андрей, не живут. Таких Бог быстро забирает. Они Богу тоже нужны. Они нужны везде - тут и там. А Елисеев - ни тут, ни там. Но любят и таких.
Он подошел к ней. Сел на ручку кресла. Посмотрел в ее глаза проникающим взглядом. Лена увидела, как тяжело пульсирует жилка на шее. Шея - не молодая. Примятая.
Кровь пополам с водкой. Сердце устало, но качает. Он сел рядом, чтобы сердце получше качало. Не так тяжко.
- Ты мне поможешь? - спросил он. - Не дашь подохнуть?
- Не дам. Я умею. Я поддержу.
Он поверил и успокоился.
Потом они ушли врозь. Она - раньше. Он - через десять минут.
Лена вошла в ванную. Зажгла свет. И увидела себя в зеркале. Она была красивая. Этого не могло быть, но это было.
Андрей любил ее рисовать. Овал лица - треугольником, с высокими скулами. И большие зеленые глаза. Кошка. Глаза преувеличивал. А щеки преуменьшал И сейчас в гостиничном зеркале Лена увидела преувеличенные глаза и овал треугольником. Горе что-то добавило. Присмуглило. Подсушило. Но осенний лист тоже красив. И его тоже можно поставить в вазу, украсить жилище. Жизнь продолжается.
Вошел Елисеев. Едва разделся и сразу грохнулся.
- От тебя воняет алкоголем, - сказала Лена.
- Ну и что теперь с этим делать? Лечь на другую кровать?
- Нет, - сказала она. - Останься.
Они лежали рядом и слушали тишину.
- Ты никогда не говорил о своей жене, - А зачем о ней говорить?
- Но она же существует...
- Естественно.
- А какая она?
Он помолчал. Потом сказал нехотя:
- Высокая. Сутулая. Это оттого, что у нее всегда была большая грудь. Она стеснялась. И сутулилась.
- Ты ее любил?
- Не помню. Наверное...
- У вас есть дети?
- Нет.
- А постель?
- Нет.
- А какая ее роль?
- Мертвый якорь.
- Что это значит?
- Это якорь, который болтается возле парохода и цепляется за дно. Он не держит. Но корабль не может отойти далеко. Не может уйти в далекие воды.
Его корабль болтается у причала, как баржа. Среди арбузных корок и спущенных гальюнов.
- А зачем тебе такая жизнь?
- Я не должен быть счастлив. Иначе я не смогу останавливать мгновения. Или остановлю не те. Счастливый человек не имеет зрения. Он имеет, конечно. Но другое.
- Это ты все придумал, чтобы оправдать свое пьянство и блядство. Можно серьезно работать и серьезно жить.
- Можно. Но у меня не получается. И у тебя не получается.
- Мой муж умер.
- Я об этом и говорю. Твой муж серьезно работал и серьезно жил, и это скоро кончилось. Когда все спрессовано, то надолго не хватает. Надо, чтобы было разбавлено говном.
- Ты же говорил, что хочешь быть мне еврейским мужем...
- Хочу. Но вряд ли получится. Я пьянь.
- Пей.
- Я бабник.
- Это плохо. Мы будем ссориться. Я буду бороться.
- Я пошляк.
- Но любят и с этим. Ты только будь, будь...
Он навис над ней и смотрел сверху.
- Ты правда любишь меня?
- Не знаю. Ты проник в меня. Я теперь не я, а мы. Я стала красивая.
- Ты красивая. С этим надо что-то делать...
- А что с этим делать?
Они обнялись. Его губы были теплые, а внутренняя часть - прохладная. От этого Тепла и прохлады сердце подступало к горлу, мешало дышать.
Лена заснула в его объятиях. Ей снился океан, в который садилось солнце. Лена улыбалась во сне. И выражение лиц у обоих было одинаковым.
В последний день съемок они не расставались. Лена и Елисеев уже ничего не скрывали, хотя и не демонстрировали. Каждый делал свое дело. Лена клеила бакенбарды, укрепляла их лаком. Елисеев останавливал мгновения, но дальше, чем на метр, от Лены не отходил. А если отходил дальше, то начинал оглядываться. Лена поднимала голову и ловила его взгляд, как ловят конец веревки.
В гостиницу отправились пешком. Захотелось прогуляться. Елисеев нес ее сундучок с гримом и морщился.