Но она выходит неожиданно. Она не крадется вдоль стены, как Дункан, с ее слащавой, неестественной, как бы молящей улыбкой. Она ни о чем не хочет молить. «Зверь хищный и загадочный, я тебя не боюсь!» — говорит в ее душе какой-то голос.
Она останавливается в глубине сцены и, сдвинув брови, опустив руки, закинув голову, глядит вверх. Выше этих черных голосов, наполняющих галереи. На фрески потолка.
Реклама сделала свое. Театр переполнен. И за тройные цены парижанин хочет получить удовольствие сполна. Ему обещали красавицу. Но уж это ложь. Даже под гримом красоты особой нет. Да разве удивишь парижан красотой, когда они знали Клео де Мерод и прекрасную Отеро? И публика уже насторожилась, несогласная простить хотя бы один промах.
А Маня смотрит на фрески и вспоминает Венецию. Старый дворец. Лицо Лоренцо. Рыжую женщину. Свои страдания. Свою любовь. Вспоминает ту лунную ночь, когда душа ее разбилась вдребезги. И, подняв руки к небу, она молила послать ей грезу о невозможном. Подарить ей сны вместо жизни.
Вот они… вот… Затрепетали крылья, рассекая воздух. Крылья бессмертных Валькирий.
И вдруг, раскрыв широко объятия, Маня улыбнулась им. И понеслась сама рядом с ними — вся порыв, вся жизнь…
Все ниже и ниже легкие, трепетные звуки.
И Маня падает, как подстреленная птица, лицом к публике, неожиданно и легко, как будто сложив внезапно крылья. И, сдвинув брови и опершись на локти, она глазами сфинкса, огромными и таинственными, смотрит в лицо толпе.
Пораженная неожиданностью, публика партера экспансивно поднялась со своих мест: одни — чтоб дать волю чувству, другие — чтоб видеть лицо Мани. И весь зал дрогнул от криков и рукоплесканий.
Из письма Штейнбаха к Соне…Вы не поверите, какое впечатление произвела она, изображая собственную драму, пережитую ею когда-то, эти сумерки души, ужас надвигавшейся смерти. Где взяла она эти жести? Эту потрясающую мимику? «Она Дузе балета», — пишет о ней знаменитый критик, рецензию которого я вам высылаю. И здесь нет преувеличения.
…Прощайте, Соня! Я счастлив. За всю долгую и бесцветную жизнь я не имел таких минут.
Знали вы или нет, дорогой друг мой, что я наметил себе эту цель давно, почти три года назад. Я вез Маню полумертвую, побежденную любовью; в буквальном смысле слова потерявшую сознание от жестокого удара, оглушившего ее. Я вез ее в Венецию, чтоб создать ей новый мир. И часто я падал духом от сознания, как тяжела моя задача и как слабы мои силы! Женщину, живущую чувством, девушку, созданную для любви — нежную и мечтательную, ревнивую и страстную, — я решил вырвать из-под ига любви. Я бросил вызов этой грозной силе и нарисовал перед Маней величавый и вдохновенный образ Мечты. Я вел ее более двух лет на высокую башню, чтоб она забила все, чем жила, чтоб золотистые дали раскрылись перед нею. И сколько раз дрожали ступени под ее ногою! Сколько раз падала она в слезах, страшась своего бессилия.
Цель достигнута. Еще несколько ступеней. И лица ее коснется ветер, свободно веющий на вершинах.
Она еще идет…
Освободилась ли ее душа? Сможет ли она гордо взглянуть в лицо любви, перед которой падала ниц недавно? Не знаю. Не знаю ничего. Женщина, живущая чувством, с ее фантазией и темпераментом, увлечется еще раз. Она может вновь пережить безумие любви. Я к этому готов, Соня. Все, что обогатит и расширит ее творчество, должно быть ценным для тех, кто любит ее. Надо уметь вовремя сойти с дороги. Вот мудрость, которой она ждет от меня, быть может, бессознательно.
Но важно здесь не то, что будет дальше со мною… Важно, победит ли она теперь в этом страшном поединке с врагом, который зовется Любовью? Приручит ли она ее, как зверя, теперь, когда у души ее выросли крылья? Или ее трогательная и упорная борьба в течение стольких лет, ее стремление и искания разобьются о подводный камень, об этот страшный инстинкт, толкающий вас, женщин, на рабство и самозабвение?
Боюсь об этом думать. Пришлите нам из далекой Украйны ваш ободряющий привет, дорогая Соня, вы, с вашей цельной и ясной душой, отданной не одному, а всем, ей, идущая в гору без устали и колебаний. Ви, свергнувшая иго любви!
Ваш МаркP. S. Устройте так, чтобы все рецензии попали на глаза Нелидову и его жене. Посылаю единственные открытки с ее портретами, которые успел захватить в магазинах. Все уже раскупил Париж.
Из дневника МаниНейи
После двух лет молчания я открыла старую тетрадку. Глаза мои падают на эти строки:
«В последнюю ночь в Венеции, где я хороню мое прошлое и начинаю новую жизнь!..»
И вот опять я стою на пороге Нового.
Завтра… Что несет с собой это завтра? Новые стены. Новая мебель. Новые лица. Незнакомые переживания.
Прощай, моя комнатка! Я ухожу из тебя, тихое предместье. Не будет садика, террасы, лунных ночей и безмолвия. Не будет тишины даже ночью… Я не сяду уже в трамвай. И не помчит он меня, трепетную, нетерпеливую, в квартиру милой Изы, где ждал меня прекрасный Нильс…
Прощайте и вы, мои безвестные спутники: бедняки чиновники, обремененные семьёй; бесполые конторщицы с увядшими лицами и угрюмыми глазами; миловидные модистки с робкими улыбками. Каждое утро мы мчались в трамвае в Париж. Вы к вашему тусклому труду. Я к моей упорной работе.
Теперь прощайте, случайные спутники жизни! Наши дороги уже не пересекутся. Никогда.
Я плачу. Каждый камень этих бедных стен я хотела бы поцеловать. Обнять каждое деревцо чахлого палисадника. Не здесь ли росла моя душа? Моя несчастная душа, растоптанная Николенькой? Не здесь ли мое сердце, оскорбленное изменой Марки, научилось видеть врага в Любви? В этой любви, что была моим богом?
Если б эти деревья вдруг заговорили! Если б ожили эти камни. Какой страстный крик тоски кинули бы они далекому небу! Безмолвно глядят в наши искаженные лица эти знакомые вещи, окружающие нас. Эти стулья, книги, кровать, картины. Бесстрастно внимают они нашим рыданиям. Только их не стыдимся мы в часы отчаяния. Только пред ними нет у нас тайн. И если б они заговорили…
2 часа ночи
Ты всего достигла…
О чем же ты плачешь?..
— Что с тобой было вчера, Маня? Штейнбах целует ее руку и ставит цилиндр на стул.
Маня лежит на широкой софе, в светлом пеньюаре. На столике рядом белеет свежий номер «Illustration» [26].
— Ты провела дурную ночь?
— Да. Я иногда страдаю бессонницей.
— Быть может, эта усталость отразилась вчера в твоем танце?
— Ты заметил? — быстро перебивает она. И бледные щеки окрашиваются на мгновение.
— Еще бы! Кто этого не заметил? Об этом говорит вся пресса.
— Я не читаю газет…
— Зато я их читаю. И каждый отзыв меня волнует. Твоя слава мне всегда была дороже, чем тебе, странная ты женщина!
— Артист должен верить только себе…
— Конечно. Но если бы ты танцевала среди пустых стен, ты имела бы право не считаться с чужими мнениями. Когда же публике вместо талантливой балерины показывают автомат… или лунатика…
Она вдруг оборачивается к нему, опираясь на локоть.
— У тебя иногда бывают счастливые идеи, Марк, — сухо смеется она.
Его матовые щеки краснеют.
— Ты хочешь сказать…
— Что я не создана для сцены? Что артист всегда ремесленник. Вот тайный смысл твоих слов. Его вдохновение, слезы, улыбки, экстаз — все окуплено толпой, все учтено антрепренером. Остается только…
— Творить, Маня.
— Но разве это делается по заказу?
Точно сразу устав, она опять падает на подушки и закрывает глаза.
Он молча глядит в это лицо, опять для него новое, опять чужое.
За эти полгода, что она стала артисткой, они видятся каждый день, хотя и живут врозь, по желанию Мани. Она наняла прелестную виллу, и он иногда просиживает там до вечера, всегда необходимый ей — и в жизни, и на сцене. Ее лицо — его барометр. Когда она весела, светит солнце. Она хандрит, и жизнь темнеет. Он думал почему-то, что изучил наконец эту изменчивую душу, это изменчивое лицо. Он видел его в моменты высшего экстаза, на сцене и в те интимные минуты после спектакля, когда она почти без чувств лежала в уборной. Или дома здесь, когда она играла с Ниной и сама становилась ребенком. Или когда глаза ее, темные от желания, останавливались на нем. Но лучшие часы были у него, в его старом тихом доме. По дорожкам заглохшего сада бродил тяжелыми шагами одинокий, безумный старик, ища чего-то, куда-то спеша; создавая себе иллюзию жизни в этом бесцельном движении, разряжавшем его энергию. Шторы были спущены, двери заперты. И в прогретой атмосфере странно красивой комнаты под звуки его импровизации, лежа у камина на тигровой шкуре, в греческой белой тунике с обнаженными руками, Маня грезила. И образы вставали перед нею. И реяли мечты. И огромные глаза глядели в огонь. И видели там целый мир.