— Что ты!
Я морщусь от досады, представив Нелю, потную и растрепанную, за мытьем полов в каком-то огромном, чуть ли не дворцовом, зале.
— Ты заметила, как Он на меня смотрел? — дело, помню, было на концерте. — В этом взгляде все вмещалось: восторг, мечта о несбыточном, боль от невозможности земного счастья. Заметила?
— Он был бледен. И очень утомлен.
— Он ездит на работу за тридевять земель. У Него малокровие, а мать экономит на питании. Ах, Жанетка, мне так иной раз хочется — только не смейся, ладно? — накупить Ему соков, апельсинов, связать теплый шарф… Ты видела, в каком ужасном гибриде дерюги с байковым одеялом Он расхаживает? Его мамаша, несмотря на свою дворянскую кровь, напоминает мне гнусного ростовщика из…
— Так сделай, сделай же это! — вырывается у меня криком души.
— Понимаешь, Жанетка, порой у меня руки чешутся осуществить свои желания. Но я говорю сама себе: сделай я так, и исчезнет поэзия моей любви, из идеальной женщины я превращусь в обыкновенную бабу. Сегодня — апельсины, завтра — кефир, послезавтра… Нет, нет, я не могу. Пускай лучше женится на этой своей плебейке.
Я молчу, прислушиваюсь к происходящей внутри меня борьбе восхищения с презрением. Мое восхищение вызвано тем, что можно так, по-неземному, любить в наше время, презрение — что Неля готова отдать любимого неизвестно кому.
— Жанетка, ты еще глупышка и наверняка не понимаешь, что забота о плоти, моей ли, чужой, делает человека низменным, бесчувственным к высоким материям. Ну какая может быть духовная жизнь у этих бабищ с продуктовыми сумками? Кому они нужны с их пустыми глазами и разговорами типа «за мясом сегодня час простояла» или «снова влипла, а муж после аборта мной брезгует» и тэ дэ и тэ пэ.
— Но если… он, не дай Бог, женится, тебе… тебе будет больно?
Неля задумчиво откусывает кусочек пирожного. Ее глаза устремлены на портрет Муслима Магомаева, висящий в кухне.
— Очень. А ты как думала? Но я точно знаю: обнимая эту плебейку, Он будет представлять меня. Что важней: Его душа или Его поцелуй? Жанетка, я сделала выбор — душа. Зато об этой плебейке Он никогда думать не будет — разве мы с тобой думаем о кухонном столе, половой тряпке, унитазе? Они существуют для нашего удобства — больше ничего.
— Но он… он же будет с ней спать!
Я густо краснею, говоря это, но уверена: промолчать нельзя — ради полного нашего с Нелей взаимопонимания.
— Это физиология чистой воды, не имеющая ни малейшего отношения к любви. Человека, особенно женщину, она приземляет. Что-то безвозвратно теряется. Ты замечала, как отвратительны после родов бабы? Какой-то кусок несвежего мяса… Как могут мужчины после всего этого ложиться с ними в постель? А после абортов? Фу, мерзость. Недаром ведь женщину в церкви не пускают в алтарь.
Я киваю. Мы-то чистые. Мы ничем не запятнаны. Мне почему-то приходят на память слова тети Лены в адрес дочери, брошенные, правда, в пылу ссоры: «Да ты настоящая шизофреничка! Тебе лечиться нужно! Мои подруги все до одной в этом уверены! Патологическая старая дева!» — В захлопываемую тетей Леной дверь летит брошенная Нелей хрустальная ваза и со звоном разлетается на острые и красивые, как иней, осколки. И мамино наплывает: «Это Ленка искалечила бедной девочке (Неле) жизнь. Беременная ею ходила, а сама по ресторанам, сигарету изо рта не вынимала. Вот и результат».
«Результат» сидит напротив меня — красивая до умопомрачения (у меня на самом деле при взгляде на нее что-то трогается в голове), душистая, чистая, не похожая ни на кого из моего окружения. Одним словом — не от мира сего. Я протягиваю Неле руку, сжимаю ее запястье, шепчу:
— Я люблю тебя, Нелька. Ты так много значишь в моей жизни. Не знаю, как бы я без тебя жила…
И все-таки мы с Нелей расстались, и очень скоро. Из-за ерунды, из-за французского платья, которое я купила себе в «Березке», которое дома мне разонравилось, которое захотела купить у меня Неля, но сперва надела его в театр и тоже в нем разочаровалась.
— Я похожа в нем на ударницу коммунистического труда, — заявила она, вернувшись из Большого. — В туалете нос к носу столкнулась с двойником. Не возражаешь, если я его продам?
Я не возражала. Неля продала его кому-то из приятельниц тети Лены. Думаю, продавала тетя Лена — из Нели купец, как из сверчка соловей.
Я сдавала сессию, деньги Неля привезла мне в институт. Она сама так захотела, ибо, догадываюсь, мечтала произвести фурор своими длинными ногами в белых ажурных колготках, шляпой а ля блоковская незнакомка и волнующим шлейфом французских духов. Потом мне полагалось описать ей в деталях впечатления моих сокурсниц и сокурсников. Я стояла с ней в коридоре возле деканата, чувствуя себя фрейлиной по меньшей мере испанской королевы. Фрейлиной, которая со дня на день пошлет к черту все эти никому не нужные латинские глаголы, прибавочные стоимости, сравнительные языкознания и растворится в непостижимо таинственной жизни двора. Потом я проводила Нелю до метро, потом нехотя вернулась, потом так же нехотя пошла сдавать зачет, который не провалила лишь благодаря благожелательности преподавателя, ни за что не хотевшего замечать мою полнейшую апатию к его предмету. Потом…
Вечером мне позвонила Неля и сказала, что мать устроила ей дикий скандал из-за того, что «твоя Женька подсунула под видом нового платья бэу, к тому же с жирным пятном на груди».
— Но ведь я надела его всего на пять минут — дома перед зеркалом, — оправдывалась я.
— С матушкой лучше не связываться. Ты сама это знаешь, Жанетка, верни ей лучше деньги и…
— С какой стати? Там не было никакого пятна, когда я привезла его тебе.
— Ты хочешь сказать, пятно посадила я? — с затаенной угрозой спросила Неля.
— Я хочу сказать только то, что там не было никакого пятна, — почему-то виноватым тоном оправдывалась я.
Неля долго молчала. Наконец я услышала:
— Чем связываться с моей матушкой, лучше сдай платье в комиссионку.
— Кто его возьмет, если оно на самом деле с пятном? — я чуть не плакала. — И ведь это так унизительно: идти сдавать вещь в комиссионку. Ты сама говорила…
Снова молчание, еще более долгое. Наконец:
— А что же делать? Мать швырнула мне платье в лицо и орала, что ее Фаина или Алевтина требует назад свои деньги.
— Но я не сажала это пятно!
Не в силах дальше слушать эти несправедливые обвинения, я разрыдалась. В трубке послышались гудки.
Всю ночь я не сомкнула глаз, раздираемая ни на минуту не утихавшей борьбой трех туго переплетенных между собой, как пряди волос в косе, начал: я люблю Нелю и не представляю, как можно без нее жить; Неля — обманщица и даже предательница; нашим возвышенным отношениям, нашему чистому, до сих пор ничем не омраченному союзу пришел конец, который я не хочу (самое страшное, что не хочу!) предотвратить.
Под утро я готова была поверить, что это злополучное пятно поставила я, и даже представляла себя с огромным куском торта в руке. Что там «готова», я заставила себя поверить в это. Я ждала десяти, чтобы позвонить Неле, сказать, что буду у нее через час с деньгами. Телефон зазвонил без пятнадцати десять.
— Женя, мама согласна, чтобы ты возвращала ей деньги частями. Я могу подвезти тебе платье и…
— Передай маме, что она может катиться к черту. И даже дальше, — на отчаянно невозмутимой ноте произнесла я. — А меня прошу больше не беспокоить телефонными звонками.
Я выдернула из розетки шнур и тупо смотрела на умолкнувшую телефонную трубку. Потом я напустила в ванную горячей воды и плюхнулась в нее. Потом вымыла в кухне окно и постирала штору. Потом позвонила Вике Обуховой, которую презирала за ее «постельные» отношения с половиной институтских мальчиков, напросилась к ней на день рождения, упилась там шампанским и ликерами до тошнотиков и проспала самую «стоящую», как выразилась Галька Кушнер, часть торжества.
Прошло несколько лет. Я вспоминала Нелю, но без всяких эмоций по поводу нашей внезапно прерванной любви. Как-то видела ее в метро на встречном эскалаторе: такую же неприступно красивую, правда, чуть располневшую, такую же не от мира сего — шляпа, шелковый шарфик с небрежно элегантным узлом а ля парижский Монпарнас, нитяные черные перчатки почти до самых локтей. (Где она их достает — уму непостижимо!) Мы обменялись ничего не значащими улыбками — и только. У меня колыхнулось спокойное море юношеских воспоминаний, рябь по нему пробежала — и снова все стихло. Дома я сказала, что видела Нелю, которая все так же «романтично красива». Звонить ей не хотелось — между нами стоял призрак проклятого платья. Неля мне тоже не звонила.
И еще прошли годы. Мой распорядок дня теперь чем-то напоминает Нелин: сплю до двенадцати, до двух-трех раскачиваюсь, блуждаю из кухни к зеркалу и обратно, потом — сажусь за письменный стол, сижу другой раз до поздней ночи или, верней, до раннего утра, как когда-то с ней за пасьянсами, гаданиями, слушанием музыки. Усмехаюсь иной раз: хорошую школу я прошла у Нели — когда-то веки закрывались вечером, хоть спичками подпирай, а теперь вот превратилась в боящуюся дневного света сову.