Зося пошла в мать — Белокурая, тонкокожая, аж жилки голубые на висках и на шее светятся. Лицо удлиненное, породистое, с тонким носом и синими, «морскими», глазами. Только Настя знала, какой капризной и безжалостной может быть нежная Зосенька. Но прощала ей все. Не из жалости — жалеть Настя как-то не умела. Просто понимала — доля калеки горькая, хотя и не горше ее собственной. Часто думалось ей, что поменялась бы она с превеликой радостью судьбой с барской дочкой — лежала бы под атласными розовыми перинами в нарядной, как бонбоньерка, комнате, и раздавала бы приказы, требуя все. что взбредет в голову — то фиалок из Ниццы, то арбуза к Пасхе, а то белого жеребенка.
Но в один прекрасный майский вечер, когда подросшие девочки по привычке разглядывали с балкона фланирующую толпу, подкатил верхом на гнедом жеребце ученик кадетского корпуса Алеша Ярвинцев и, взяв под козырек, бросив ветку белой сирени прямо в Настины руки.
— Это тебе. — Передала Настя цветы своей хозяйке. И покраснела от лжи, — ведь еще неделю назад Ярвинцев поспорил с ней, что сорвет необыкновенно пышную сирень в губернаторском саду.
— Ох, чудо-то какое! Что за сорт, я и не видывала таких огромных цветков, и аромат сладкий-сладкий! — Зося прижала к щеке прохладную кисть и закрыла глаза. — А он и вправду смел и очень хорош! Из-за Гнедышевой под Рождество стреляться хотел… Да, видать, раздумал.
— Нет, он стрелялся. Только папаша, полковник, все дело замял, вроде к шутке свел, — почему-то с тайной злостью сказала Настя. — И насчет ангела ты, Зося, не очень надейся. Жизнь-то впереди еще большая. Вот вырастешь, пойдешь под венец с красавцем Ярвинцевым, будешь жить с ним в плотском грехе — какая уж тут святость!
— В законном браке греха не бывает, — насупилась Зося.
— Это если дети от любви родятся. А уж ежели любовь без детей — это грех! — Упорствовала Настя, которой даже мысль о браке Алексея с кем-то другим вызывала негодование.
Этот гибкий, смуглый семнадцатилетний кадет нравился ей тем жарче, чем безнадежней представало будущее… Прачкина дочь не ровня барыньке, хотя и кушает вместе с ней, и секретничает, и с боной французской все уроки не хуже Зоси зубрит, и на фортепианах играет ловчее, — твердила себе Настя, кусая губы от слепой несправедливости. Почему это она — смышленая, сильная, красивая, ни в чем не уступающая Зосе, должна до конца дней своих числиться в простонародье, мечтать взахлеб о браке с бородатым купцом или набриолиненным приказчиком из магазина Лихвицких, говорящего «что-с», «где-с» и услужливо шаркающего ножкой? При этой мысли кровь Анастасии строптиво закипала, и она вспоминала свою тихую мать. полоснувшую некогда ножичком обманувшего полюбовника.
…Растущим вместе девочкам часто шили одинаковые платья — Зося требовала, чтобы катающая ее креслице Настя «была похожа на сестричку». Но как-то Зося сказала: «Не смей больше голубое платье с бантом одевать. И вообще, — ничего, как у меня, носить не смей. Забываешь, что ты мне не ровня». В тот день ей исполнилось 13 лет, но на дне рождения в центре праздника оказалась четырнадцатилетняя Настасья, одетая так же, как хозяйка, но порхавшая и танцевавшая с гостями, словно стрекоза.
Собрав все дареные Зосей платья, Настя в тот же вечер кинула их у кровати калеки и хотела гордо уйти, но услышала тихие рыдания — девочка плакала, захлебываясь потоками слез.
— Прости меня, Настя, прости… Я ногам твоим завидую, твоей силе… Нынче ты мазурку в первой паре танцевала и с Борисом, и с Жоржем. А ведь должна была я… Эх, ну почему же хоть единственный раз в году мне не позволено сделать это?!
— Тебе дано многое другое. — Сурово возразила Настя. — И жизнь твоя, хоть и увечная, куда счастливее моей сложится… Подумаешь, на колесах ездить! Так зато с какими миллионами! Таким приданым и принца наследного прельстить можно.
— Злая ты, Настя. Нехорошая, — сказала Зося, глядя с опасливым удивлением на «сестричку». — И за что только меня так не любишь?
— А за то же, что ты меня. ты ногам моим завидуешь, а я — деньгам твоим. — Бросившись на колени у кровати, Настя схватила тонкие руки Зоси, покрывая их слезами и поцелуями. — Прости меня, Зосенька. Нехорошая я, знаю, недобрая. Но тебя пуще всех жалею… Нет, — прежде мать свою, а потом тебя… А еще, думаю, найдут для тебя особого доктора, и тогда мы вместе на бал поедем. Хочешь на бал в Петербург?
— С ногами?! Уфф… — Зося обняла подругу. — Только знаешь что, Настя? Платья-то у нас все равно пусть разные будут. Мне больше лазурное к лицу, а тебе… — Придирчиво оглядев ее, Зося почувствовала новый укол ревности — совсем не обязательна прачкиной дочери такая изящная стать и яркая, хоть глаза зажмуривай, красота. — Да тебе все равно, в чем на бал ехать, хоть в этом затрапезном, холстинковом. Косу свою распустишь, ресницами мохнатыми взмахнешь — и все кавалеры твои… Эх, Настька… Вообще-то тебе лучше в скромное одеваться.
Из-за своей хворобы Зося Лихвицкая проходила домашнее обучение. Гимназический курс она одолевала, лежа в постели или сидя за столом на своем катающемся креслице. Рядом всегда была Анастасия, жадно ловящая каждое слово домашних учителей. Преподаватели к Лихвицким ходили хорошие, и было известно, как недешево обходится для больной девочки такое образование. Настя же получала все то же самое совершенно бесплатно — за компанию. И уж никак нельзя было допустить, чтобы хоть крошка пропала даром.
С начала мая Софья Давыдовна с Зосей и целым штатом прислуги перебиралась на дачу на Люстдорфе, где у Лихвицких был большой дом, весь деревянный, резной, с теремком-мезонином и множеством веранд, выходящих в разные стороны. Самая большая из них, развернутая прямо к морю, увешивалась белыми кисейными занавесками, волнующимися от малейшего ветерка. Их поднимали или опускали, словно паруса, чтобы уберечь от солнечных лучей огромный текинский ковер, устилающий пол, столовую ореховую мебель с цветочной гобеленовой обивкой и массивным овальным столом в центре. Стол покрывала кремовая кружевная скатерть, а в центре, в высокой, как называла горничная Тася — «ведерной», вазе красовался какой-нибудь гигантский букет из собственного сада. Ступени веранды спускались к лужайке, на которой гости, часто бывавшие у Лихвицких, резвились, как могли — то устраивались танцы, то турнир в серсо, то импровизированный концерт или самые шумные жмурки. Под прикрытием сдвинутой повязки кавалерам удавалось обшарить «неверными» руками стан пойманной, отчаянно визжавшей дамы.
Были, конечно, занятия и поделикатней, особенно когда Яков Ильич зазывал к себе на «игривые вечера» знакомых из мира искусства — художников, музыкантов, поэтов, певцов. На веранду выкатывался из гостиной кабинетный рояль и веселье на время приобретало характер филармонического благотворительного концерта. К таким выступлениям Лихвицкие готовились заранее. Хозяин зычным голосом читал сочинения Максима Горького, стяжав себе славу исполнением «Буревестника». Софья Давыдовна премило музицировала, а краснощекий Вольдемар, по мере взросления, переходил от чтения басен Лафонтена на французском языке к декламации «символических сочинений» некоего Альбера Кентаврического. Под псевдонимом, несомненно, скрывался сам наследник Лихвицких, но попытки шутить на этот счет прекратились раз и навсегда, когда шестнадцатилетний Вольдемар, добивших своим сверх-трагическим пафосом гомерического хохота зрителей, кинулся топиться к морю.