Ознакомительная версия.
Из воспоминаний Тони Шаманиной (если бы они были написаны, эти воспоминания…)
Вот так кончилась одна жизнь и началась другая. Арест отца поверг нас в мир страданий, унижений, нищеты. Мы с мамой простудились, когда полночи провели чуть ли не без памяти на голой, холодной земле у крыльца. У нас у обеих была температура, однако, лишь только мы добрались до квартиры (пришел утром дворник и нас прогнал, сказав, что лежать во дворе не положено), мама, трясясь в ознобе, сказала, что нужно одеваться и идти узнавать, где отец и что с ним, может быть, это просто недоразумение, которое скоро выяснится. Ни она, ни я не верили, что это недоразумение и что оно может когда-то выяснится, мы чувствовали, что большая беда нас накрыла, а все же надежда умирает в человеке последней, мы надеялись на чудо. Вот показатель того, насколько в двойственном состоянии мы тогда находились: с одной стороны, мама отправилась хлопотать, то есть как бы с верой в торжество справедливости, с верой, как в ту пору часто говорили, в светлое будущее. Но с другой стороны, она велела мне выпить горячего чаю с сушеной малиной, но не в постели отлеживаться, а начать собирать самые необходимые вещи из одежды, из белья, продукты увязать. Она предчувствовала, что у нее ничего не выйдет, что отец не вернется, а эти наши комнаты нам придется освобождать. Они же казенные были. Мы слышали про такие случаи… если арестовывали главу семьи, то из казенной квартиры все прочие родственники просто выбрасывались на улицу. Когда она сказала, что вещи надо собирать, я сразу поняла, что она и для нас именно этого ждет. Меня еще сильней затрясло, и я спросила с трудом, потому что горло начало болеть:
– Мамочка, но куда же мы пойдем?
– Ничего, – сказала мама, – что-нибудь придумаем, а в крайнем случае уедем к бабушке в Горбатов.
Я при этих словах еще больше ужаснулась. Горбатов… да это ж деревня, глушь! Тогда я, конечно, не знала, что именно Горбатов станет для нас мирной пристанью, местом, где мы сможем прийти в себя, да беда только, что и туда доберется шторм, который взялся трепать наши судьбы и разрушать их. И, как это ни глупо, собирая вещи, я думала не об аресте отца, а о какой-то ерунде, вроде того, что в Горбатове нет театров, и Игоря Владимировича Порошина я больше никогда не увижу, может, только услышу голос его по радио, как он поет:
Звезды в небе мерцали
Над задремавшею землей,
И она без покрывала
Вдруг предстала предо мной…
Я думала о том, что – нет, ну говорю же, сущая чепуха в голову лезла в том состоянии, в каком я тогда была! – что Ленка Вахрушина, эта глупая наша соседка, однажды сказала, что эта ария насквозь неприлична, потому что, во-первых, телячьи нежности вроде охов-вздохов не для строителей социализма, а во-вторых, как может порядочная женщина предстать перед мужчиной без покрывала? Голая, что ли?!
Я так хохотала тогда… Говорю – ты же тоже без покрывала ходишь, так что, голая? Это значит, что Лейла перед Надиром просто сбросила как бы такую большую шаль с плеч, а под ней-то она была одета.
– Ну, наверное, она стыдилась своего платья, – пренебрежительно ответила Ленка.
– Она была очень красиво одета! – возразила я. – Ей-то стыдиться нечего. Это тебе не мешало бы покрывалом прикрываться, а то у тебя вечно галстук изжеван, чулки в дырках, портфель грязный, да и туфли с комьями земли, а уж что с твоими книжками и чернильницей делается, вообще жуть. Не зря говорят, что твоя непроливайка потому непроливайка, что мусором забита.
Ох, как она тогда обиделась! Ну, я, правда, потом и сама пожалела, что наговорила такого, потому что Марья-то Ивановна отправляла Ленку из дому всю настиранную и наглаженную, а выходило, будто я ее оскорбляю, что она за дочкой не присматривает. Она и присматривала, как могла, но только Ленка уже через пять шагов по улице становилась вся перебулгаченная и перелохмаченная. А в портфеле ее, конечно, Марья Ивановна порядок не могла навести, это же понятно. Помню, как наша завуч Васса Архиповна сказала Ленке однажды, что стыдно быть неряхой, когда носишь такое имя, получается, что ты это имя позоришь, на что Ленка ответила, что она позорила бы имя, если бы предавалась мелкобуржуазным настроениям вроде Тоньки Шаманиной (то есть вроде меня), которая знай распевает арии из опер, которые написаны еще до революции, и обожает актера, будто какая-то старорежимная институтка. Но я в самом деле не могла отделаться от этой музыки, и даже теперь, когда все уже было кончено и с прежней жизнью, и с любовью, и вообще со всем на свете, даже теперь, когда я ужасно бестолково собирала наши вещи в чемодан и в узел, поминутно все роняя, я беспрестанно напевала себе под нос:
О ночь мечты волшебной,
Восторги без конца,
О где же ты, мечта,
Где ты греза,
И счастье?..
Все время одно и то же, как пластинка с застрявшей иглой…
А потом пришла мама, и одновременно с ней пришел комендант, который приказал нам немедленно покинуть квартиру. Он был угрюмый и очень грубый, но когда мама сказала:
– Боже мой, да мы-то в чем виноваты, что вы так кричите, Леонтий Петрович?! – Он отвернулся, я видела, у него лицо аж судорогой свело, и я подумала, что он сам себя стыдится, а грубостью просто прикрывает свое сочувствие, ведь помочь он нам не может. Я, кстати, много раз потом таких людей видела, которые не просто с оловянными глазами маршировали приказы по искоренению врагов народа и их пособников выполнять, но как бы стыдились этого. Наша соседка Марья Ивановна Вахрушина такая же была, когда мы с мамой с нашими узлами из двора вышли (очень многое пришлось просто бросить, потому что приказ был уйти только с тем, что мы можем унести в руках, а что мы могли-то, обе с температурой?!), она нам вслед просто выла из окошка, слезами заливалась, а потом крикнула, чтобы мы не беспокоились, она наши вещи соберет и у себя сохранит, так что мы как сможем, так и придем за ними.
Мама тогда первый раз заплакала и крикнула, чтобы она папины картины сохранила. Да… если бы мы знали, как потом жизнь с этими картинами все повернет, мы бы лучше их взяли, а не какие-то другие вещи… Хотя нет, нам же в те дни, в те месяцы предстояло жить, а не потом, не через тридцать лет, когда…
Ну ладно, не буду я вперед забегать. В общем, ни за какими другими вещами мы не вернулись. Мы пошли со двора, еле волоча свои узлы, и я даже не спросила толком маму, что ей удалось узнать об отце, что она там выхлопотала за время своих хождений. Довлеет дневи злоба его, вот уж воистину.
– Мам, куда мы пойдем, где же мы будем жить? – спросила я, видя, что она бредет по Свердловке, как слепая, и все расступались перед нами, обходили стороной, как зачумленных.
Ознакомительная версия.