Настя всю ночь помогала кухаркам, среди которых была и ее мать, мыть, разбирать посуду, укладывать ее по шкафам, что делать особенно никто не любил. Страшно подумать, сколько заплачено за один такой бокал или блюдечко — двухмесячного жалованья не хватит. А бьются легко — уж слишком легко, — никчемные вещицы. Настя орудовала с севрским фарфором и богемским стеклом очень ловко, словно оловянную посуду переставляла. И выглядела вовсе не уставшей, в то время как другие валились с ног.
Она почувствовала ломоту в спине, развязывая узел длинного полотняного передника. Работа окончена, вся дворня отпущена до обеда. Выйдя на крыльцо кухонной пристройки, Настя потянулась, разминая затекшие плечи. Легкий сарафан из желтого в синий василек ситца взмок от пота, и ничего не было желаннее сейчас для ее тела, чем прохладная морская волна, лениво плескавшая под крутым берегом.
Не раздумывая, Настя начала спускаться, босая, по крутой тропинке среди кустов цикория, раскрывших в эти утренние часы свои мохнатые лазурные цветы. Запах моря бодрил и радовал — она птицей слетела вниз и стянув через голову сарафан у самой кромки прибоя, стремительно врезалась в воду. каскады брызг осыпали ее смуглое тело алмазной россыпью. Настя потянулась и, закрутив вокруг головы косу, неторопливо пошла наперерез волне. Потом поплыла, мягко раздвигая перед собой воду. Ни всплеска, ни шума — лишь мерное скольжение по синей, зеркальными зайчиками играющей глади.
Часть берега за крутым уступом была видна сверху. Настя без опасения растянулась на глыбе шершавого слоистого песчаника. Охватившая ее тут же дремота была столь сладкой, нежно дурманившей, что когда вниз посыпались камешки от чьих-то ног, Настя прошептала: «Хоть стреляйте, — не поднимусь…»
— Умоляю, не поднимайся, не шевелись, радость моя, чудо, счастье мое! Я лишь посижу рядышком и исчезну, «черной молнии подобный», взовьюсь в небо. как вчера пугал господин Лихвицкий совместно с Пешковым…
Настя узнала голос Алексея. но не взвизгнула, не вскочила, торопливо натягивая на влажное тело сарафан, и даже не подняла век. Впервые в жизни она лежала нагая перед мужчиной, в ярком свете солнечных лучей, и мужчиной этим был тот самый — единственный, кому она мечтала принадлежать всецело. Девушка ощущала прикосновение его взгляда — ласкающего, восхищенного, воспламеняющего кровь, — от темнеющих подмышек закинутых за голову рук к маленьким грудям, ставшим вдруг твердыми, тяжелыми, и ниже — к плоскому животу и темнеющему холмику между слегка раскинутых ног.
Она постаралась дышать ровно, притворяясь спящей. Но гулкие удары сердца отдавались в висках, в пульсирующих на шее жилках и даже в кончиках внезапно похолодевших пальцев. Когда губы юноши трепетно коснулись ее плеча, она, обхватив его жесткие, густые, черные, как у цыгана кудри, и притянула голову к своей груди. Она постанывала, извиваясь. пока Алексей гладил, мял, покрывал поцелуями ее тело. Он терял рассудок, становясь все настойчивее. И вдруг, оторвавшись от девушки, замер, прислушался.
— Фу, черт! Я просто обезумел… Прости, Анастасия, прости. — Он поднялся, поправляя белую сорочку и светлые полотняные брюки. — Здесь кто-то был.
— Кто?! — Схватив сарафан, Настя поспешно натянула его. — Барин? Чужие?
— Не разобрал. Вон за тем камнем. И, кажется, давно наблюдал за нами… Я ведь тоже пришел окунуться, но увидел, как ты отдаешься морю и не смог заставить себя уйти или отвернуться… Это волшебно, Настя! Так рождалась из морской пены Венера… — Он присел рядом с ней на камень и, набрав горсть плоских камешков, кинул один из них в воду хитрым движением с подсечкой. Стежки прыгающего голыша прошили морскую гладь пять раз.
— Послушай меня, послушай внимательно, Анастасия. Тебе шестнадцать. Мне скоро стукнет восемнадцать. Уже целых три года я без ума от тебя — да, да, с тех пор, как на святки валял в снегу выпавшую из саней тринадцатилетнюю девочку. Помнишь, какой пушистый снег был, и мы катались в нем, как щенки.
— Ты поцеловал меня. — Мрачно уточнила Настя. — И не просто, а по-настоящему, как женщину… Не знала, да и теперь не знаю, что это такое, но именно с того дня я чувствую себя женщиной… Знаешь, у меня начались больные дни и еще я как-то сразу поняла, что значит принадлежать мужчине…
— Да, Настя, ты тоже моя первая настоящая женщина. — Алексей говорил, бросая камешки и не поворачивая повзрослевшего лица к девушке. — За последние годы у меня было всякое. Мы ходили в веселые дома и вообще… Только я всегда думал про тебя, и что бы ни происходило с теми, другими, заставлял себя думать, что это происходит у меня с тобой… Только ведь, Настя, у нас совсем по-другому будет, во сто раз лучше… Я знаю, я видел во сне. И понял во сне, как надо любить… Осенью я получу назначение в полк и мы повенчаемся. Так решено и так будет.
— Господи, Алешенька… Да твои родители проклянут нас. А Зося? Ох, я же убью ее — она любит тебя, она — твоя пара!
— Ах, кабы так… Ведь сердцу не прикажешь. Да не ее хромоты я пугаюсь. Клянусь, Зося мне как сестра, которой я горжусь, которую жалею и нежно люблю… Но моя женщина — ты.
— И зачем только вчера ты так нежничал с ней… Ах, Господи! Она же не вынесет… Это… это нечестно, жестоко… — Настя вскочила, сжав кулаки.
Алексей встал рядом и крепко стиснул ее запястья.
— Разве можно бороться с судьбой? С татарами, чеченцами, пруссаками — да… Но с судьбой… радость моя, счастье, ты и не знаешь, — ведь ты мне предписание на роду. — Его губы шептали, касаясь Настиных, вмиг пересохших, горячих, часто дышащих губ. — твое тело — все твое долгое тело усыпано звездной пылью. Эти крошечные родинки — я их сегодня только увидел, и обмер: та женщина, что я вижу в любовном бреду, всегда отмечена этим отличием — россыпью неведомых нам тайных знаков… Моя, моя…
Они целовались до черноты в глазах, забыв о всякой осторожности, не слыша. что совсем рядом французская гувернантка зовет своего пуделя, а среди олеандровых кустов над их головами мечется, сбивая цветы плетью, дрожащий от ненависти Вольдемар.
…Этот день тянулся для Насти как в бреду. Она говорила каким-то чужим — оживленно-звонким голосом, суетилась и бегала, стараясь помочь всем сразу и, главное — поменьше оставаться с Зосей.
Едва проснувшись, та позвала к себе Настю, чтобы подробно обсудить происшествие праздника, а главное — совершенно сумасбродные поступки Ярвинцева.
— Я давно замечала, что Алексис зачастил к Вольдемару из-за меня. Он все захаживал в мою комнату и подолгу сидел, вышучивая мои книжки и кукол… А помнишь ту белую сирень, что он кинул к нам на балкон — так она была из губернаторского сада! — Зося светилась радостью. — Представляешь, он такой храбрый, такой романтик, смельчак — и все ради меня! Ты говоришь, он хорош собой, Стаси? Ну, скажи, он действительно красив?