— Даже так? — подивился Троцкий.
— А почему бы и нет? Получит генеральский чин и булаву походного атамана. Такой вариант у Большого круга есть... Краснов шатается, если еще но сгорел вовсе, так что предполагать можно всякое...
— Н-дэ?
Почтительнейше склонив дородное тело свое к наркому в другой раз, Всеволодов вдруг заметил, кроме золотых запонок на манжетах у Троцкого, еще и маленький, черный железный перстень в форме изящной виноградной веточки на безымянном пальце. Эта изящная чернь как-то не вязалась с ясным золотом запонок и золотыми коронками в оскале Троцкого. К тому же Всеволодов вспомнил, очень некстати, что подобные перстни-печатки что-то собой выражали, какую-то принадлежность их хозяев, но какую именно — вспомнить было трудно. Все же Всеволодов был не антиквар, не нумизмат, даже не филателист, чтобы разбираться в подобных тонкостях. Он был всего-навсего военный. Мелькнула мысль, что подобный железный перстень, кажется, предпочитали всем другим члены какой-то масонской ложи, весьма отдаленной от социал-демократии и большевизма, в частности, такой знак как бы и не подходил товарищу Троцкому... Но — в жизни и не такое приходилось встречать. Да и раздумывать на эту тему было недосуг — момент был очень острый.
— У нас неплохо работает контрразведка, товарищ Троцкий. Смею заверить! Так вот, товарищ Ходоровский лично позвонил Миронову в Морозовскую, чтобы он отвел войска на сто верст, дабы подтянуть тылы и войти в соприкосновение с соседями — 8-й и 10-й армиями, которые отстают от него на целую неделю переходов. И что бы вы думали? Миронов даже засмеялся по телефону. Говорит: враг-де полностью деморализован, было бы преступлением перед революцией задержать преследование даже на один час!
— Может, это так и есть? — позабавился Троцкий.
— Очень зыбок этот прорыв. Я даже хотел приказом удержать Ударную группу, но было бы нелогично: Миронов только что получил серебряную шашку и золотые часы из рук товарища Сокольникова. Был приказ командарма Княгницкого.
— Тогда, может быть, позволить все же ему взять Новочеркасск*?
— Ни в коем случае! — вскричал Всеволодов в панике, позабыв всю свою благовоспитанность и не побоявшись выдать даже некоего тайного стимула своего в этом разговоре. Склонился к наркому ближе, насколько позволяли приличия и субординация, и заговорил чуть ли не шепотом, давая понять, что испуг его глубоко обоснован, а высказывается он лишь в порядке исключительности и при полном взаимодоверии: — Я об этом долго думал, товарищ Троцкий... Как русский человек, отрицающий всякий федерализм и сепаратистские увлечения всякого рода, модные на нынешнем бурном горизонте. Да. Миронов во главе трех наших дивизий Новочеркасск, без сомнения, возьмет! И даже не пятого марта, как обещал Сокольникову, а третьего, возможно, второго! Но... поймите же, он возьмет его для себя! Во всяком случае, вам... — на слове вам он сделал сильное ударение, нажим, — вам он его не даст! Будет что угодно: Донская советская республика, Донской всенародный круг, живой коммунизм, так сказать, но — автономный, в лампасах! И тогда...
— Тогда? — переспросил Троцкий с любопытством. Он понимал, что никакие мелкие зигзаги большой политики ему не угрожают: судьба России едина, отдельного донского либо тамбовского коммунизма ждать глупо. Все это просто забавляло его.
— Тогда под его рукой объединятся Дон и вся Кубань, Деникин уйдет вслед Краснову, и уж тогда нам — красным, я имею в виду, — станет, вне всякого сомнения, труднее. Атаман Миронов — это пострашнее, знаете, Краснова, Колчака и Юденича, вместе взятых! Положим, не как политические фигуры, ставленники Антанты, а в чисто военном смысле.
Всеволодов вытер лоб платочком, аккуратно свернутым в треугольник. Было немножко рискованно сказано, немного фантастично, отчасти глупо: за Мироновым войсковой круг в Новочеркасске с прошлого года числил не булаву походного атамана, а только намыленную веревочную петлю, и повесить его хотели почему-то не посреди Новочеркасска, а в том же хуторе Пономареве, где были зарыты в землю подтелковцы, весь цвет первого Донского ревкома. К слову, Миронов был и не настолько чужд большевизму, чтобы так безоглядно клеветать на него. Но у Всеволодова не было иного выхода, а Троцкий почему-то поверил.
— Придется, значит, убирать его до Новочеркасска? — переспросил он.
— Разумеется, выход один. Но... есть небольшое осложнение. Его очень поддерживает временный начдив 16-й Медведовский, а он — старый член партии. Комиссар группы войск Ковалев, как земляк, тоже, знаете, души в Миронове не чает, да и комиссар штаба Бураго еще со времен бригады полностью подпал под влияние! С ними будет трудно.
— Все это нам известно. О Ковалеве стоит вопрос особо... Он шлет сигналы в Москву, настаивает на разных глупых версиях. Придется обсудить, — сказал Троцкий, нарушая тут всякую партийную этику и даже дисциплину, но великодушно прощая это себе. — И вас прошу через свою радиостанцию от моего имени вызвать на завтра в Балашов... на срочное заседание весь состав Донбюро во главе с Сырцовым — он, кажется, сейчас в Воронеже, должен поспеть! А также Гроднера из Михайловки, ну и... Ковалева. На завтра, без каких-либо отсрочек и проволочек. Немедленно!
— Я понял, — сказал Всеволодов и вытянулся перед Троцким в такую образцовую строевую жилу, как не тянулся даже в кадетском корпусе.
Глеб Овсянкин-Перегудов медленно и упорно продвигался к Москве.
Литер Гражданупра помогал на посадках, внушал уважение железнодорожному начальству. Помогали и линейные чекисты, но, к сожалению, даже и они не могли ускорить отправление самих эшелонов. Составы неделями простаивали в ожидании угля, дров, воды. Не хватало паровозных бригад, валявшихся в тифу, заедаемых цингой и фурункулезом от простуд и недоедания.
Стояли в Воронеже.
Ветер глодал проломанные пристанционные заборы, свистел в обмороженных ветках привокзальных тополей.
Под сводами каменных вокзалов густела перекипающая толчеей и руганью полуживая, задавленная масса. Пот, грязь, вонь, омерзение... Сидели, вздыхали, доедали последние сухари, ждали «с моря погоды». Говорили, что формируется где-то на запасных путях прямой эшелон до Москвы, приходилось терпеть.
Глеб Овсянкин-Перегудов в своем потрепанном шлеме с громадной синей звездой вместо утепляющего налобника, длинный и угрожающе-стремительный, пролез-таки в самую середину человеческого скопища, в главный пассажирский зал. И тут, под куполом, вроде церковного, притулился у стенки, раздвинув чужие корзины-скрипухи, кованные медными поясками крестьянские укладки и набитые чем-то мягким чувалы.
— Присесть можно? — осторожно спросил щербатого, конопатого мужичка с шустрыми глазами и скудной бороденкой, кивая на крепкую укладку. Все в этом мужичке было родимое, российское: войлочная шляпа, армяк, изношенный до ветхости, и даже сивая бороденка походила на клок свалявшейся пеньки. Землячок!
— Служивой? Служивому можно, как откажешь? — ощерил тот черные зубы и вроде подвинулся на своем мягкоупругом чувале, давая место. Овсянкин огляделся, послушал минуту-другую какие-то несвязные, чужие разговоры и понял, что оказался в кругу переселенцев, едущих совсем в другую сторону, на юг.
— Ты, добрый человек, не скажешь, чевой-то нас тут держат? — сильно окая, спросил щербатый мужичок-сосед, чувствуя свое взаимное право на любезность за предоставленное место, — Вторую неделю маемся...
— А вы каковские люди-то?
— Дак смотря по какому называть! — чуть не присвистнул мужичок. — Ежели по-старому, дак пошехонцы мы, а как о прошлом годе Мосея Маркыча в Питере мировые буржуи ухлопали, дак мы теперя Володарские! Город наш теперь Володарском зовется, а земли все одно кругом — одни пеньки да болотины, дак вот и тронулись, ета... Донщину заселять, как она теперя вся под корень, значит, пойдет!.. — радостно сообщил мужичок.
Овсянкин огляделся, увидел, что потолки высокие, а холод такой, что хоть костер запаливай, и решился закурить. Достал кисет из кармана, вытянув ногу (раненая его нога была ограждена на всякий случай двумя костылями), оторвал газетки на завертку, дал и мужичку. Тот с удовольствием закурил толстую самокрутку из чужого кисета. Задымили рядком, вроде как подружились навечно. Овсянкин вздохнул на крепкой затяжке.
— Долговато сидеть вам тут придется, мужички, — сказал он в раздумье, оберегая нарастающий горячий пепел на конце самокрутки, чтобы не дай бог не обронить уголька на мягкое, ватное барахло. — Долговато!
— Это ж почему? — спокойно спросил сосед. И женщины, худые, изможденные, перестали шептаться и упулились несмышлено из-под толстых, суконных платков на незнакомого страшного но виду солдата. — Чой-то говоришь-то?
— А потому, земляки, что тут, на верхах, от Калача до самой Морозовской и Каменской, лишней земли нету. Подушно стали делить, так не более как полторы-две десятины на нос, даром что казачья область... — объяснил Глеб. — А излишки — десятин по восемь, а то и десять на гражданина — есть, конечно, так это аж в Черкасском округе да на Маныче и речке Сал... Но туда, братцы мои пошехонцы, далече еще добираться! Там, как говорится, и конь не валялся. Деникин там, он вам даст землицы — своих не узнаете!