Тетрадка кончалась надписью: "Из будущего сборника "Пес под луной" (лагерь)".
ГИТАРА
Звон гитары за стеной фанерной,
Рая весть в трехмерности аду.
Это все, что от четырёхмерной
Мне ещё звучит. В немом ладу
Со струями струн, луна литая
Лейкой льет ледяные лучи
На картину, что я с детства знаю:
"Меншиков в Березове". Молчи, —
Слушай эту песню за стеною,
Дрожью пальца на одной струне,
Так поют, что я сейчас завою
На луну, как пес. И что луне
Нестерпимо плыть над лагерями.
Вшами отливает пепел туч
Оттого, что, поскользнувшись, в яме
Ледяной лежу и что могуч
На картине Меншиков надменный,
Дочь кувшинкою цветет в реке
Кротости, и взор её Вселенную
Держит, словно яблоко, в руке.
Замирает палец над струною,
Ночь слетает раненой совой, —
На луну, как пес, я не завою,
Мне тоски не заболеть запоем, —
Под луною нынче, пес, не вой!
Звон гитары за стеной фанерной,
Рая весть в трехмерности аду.
Это все, что от четырёхмерной —
С тихой вечностью в ладу.
Все кругом спали, даже Мориц. Волненье и усталость слились в странное состояние. Вспомнились своя тюрьма, свои встречи… Оставалось три стихотворения.
ДОМИНАНТ–АККОРД ЛЕТНЯЯ НОЧЬ
Тишина над тайгою вся в звёздах — о Боже!
Да ведь это же летняя ночь!
А я в лагере! Что же мне делать, что же?
Жить этой ночью — невмочь.
Соловей — это юность. Кукушкины зовы —
Это детство. Земной зенит!
На седеющих крыльях моих — оковы,
А старость — как коршун кружит!
РАЗРЕШАЮЩИЙ АККОРД УТЕШЕНИЕ
Чего страшусь? И глад и хлад минуют,
Недуг, сжигая тело, поит дух,
И зов о помощи не пребывает втуне
Доколь смиренья факел не потух.
Я верую. О Боже, помоги мне,
В ничтожества и затемненья час
Молю, а из‑за туч восходит, вижу
Звезды предутренней мерцающий алмаз.
Воздушных гор лиловые воскрылья
Грядой крылатою покрыли небосклон,
И золотою солнечною пылью
Весь край дальневосточный напоен.
Недолго нам от вечности таиться,
Запрятав голову под смертное крыло, —
НАСТАНЕТ час души! И вещей птицей
Бессмертия живой воды напиться
Из мрака тела — в дух, где тихо и светло!
Последнее не имело названия.
* * *
Что терпит он, народ многострадальный,
За годом год, за веком век!
А Сириус и Марс, как над ребенка спальней,
Горят везде, где дышит человек.
Моя Медведица! Как часто эти руки
К тебе тяну я в черноте ночи, —
И рифмы мне не надо, кроме муки,
Которой бьют кастильские ключи
По Дантовским ущельям расставанья,
Вокруг Луны — огромный света круг
Все ширится. И тихо в Божьи длани
Восходит дым немыслимых разлук.
Все выше мук и их теней ступени,
Но синева торжественна ночи.
Черны, страшны ночных деревьев тени,
Но звезден неба сев! Крепись, молчи!
И разве я одна! Не сотни ль рук воздеты
Деревьями затопленных ветвей,
Лесоповал истории. Но Лета
Поглотит и его. — О, выше вей
Моих мучений ветер благодатный,
Сквозь ночи тьму к заре пробейся ввысь, —
Звезда предутренняя в лиловатой
Бездонности меня зовёт: "Вернись!"
А он земной, народ многострадальный,
За боем бой, за веком век,
И Сириус и Марс, как над ребенка спальней,
Горят везде, где дышит человек.
Усталость от — пережитого, отрыва от жены, дома, от срочных работ, от работы над изобретением и от этой, на него рухнувшей судьбы, — все странно сливалось в некую гармонию, что ли? Он спрятал под рубашку тетрадь и вышел на порог бюро. Лаяла сторожевая овчарка. Зона спала.
Мориц встал и вдруг потянулся, как это делал черный кот Синьор, его любимец, когда его учили ходить на задних лапах. Щелкнули манжеты, изогнулось легкое упругое тело — всем своим накоплением усталости, — и снова стоял собранный и четкий человек, немного угрюмый, брезгливый и элегантный, — неуловимое с Синьором длилось. Но в движении, когда он стоял сейчас, прислонившись о книжную полку, вдруг — не укрылось от Ники — легкая, еле заметная округлость худого, ещё не начавшего полнеть, живота, уже не юношеского.
"Стареет…" — подумала Ника с мимолетящей легкой дрожью, которой содрогается зрелость при дуновении старости.
Был снова вечер, и опять все ушли, кто куда. Мориц готовился продолжать рассказ. Как мало надо человеку — внимания — в холодности жизни, — подумалось ей.
— Да, так вот… Бегство из Риги, всей семьей, потом смерть матери… Ленинград, Москва, потом Красная Армия. — (Он только называл периоды, города, к чему‑то спешил, К чему?!) — В Сибири я встретил мою жену. Ещё совсем девочку, и вывез её оттуда, из глуши.
Мориц уже пустился в путь воспоминаний.
— Я дам вам Женни!
— Мне нужна наружность Женни, — сказала Ника.
— Женни была невысокого роста, ниже меня, склонность к полноте — в пределах приличия. Крупное лицо, более крупное, чем удлиненное. Лоб небольшой, — у женщин, как правило, небольшие лбы. Большие голубые глаза. Небольшой точеный носик; красивый маленький рот. И, благодаря пухлости лица, особенно в профиль, она иногда напоминала морскую свинку — неуловимое сходство. Но это иногда, когда уголки губ опускались, когда она не играла, когда исчезала обычная подтянутость. Очень хорошие ровные зубы. Волосы были светло–каштановые, но она их подкрашивала, — была светлая блондинка. Потом, под моим влиянием, она перестала их красить. Она была очень музыкальна, — говорит Мориц и морщит лоб (что не даёт ему покоя, чего‑то он не может назвать, уловить в Женни, он все не то говорит: разрозненные черты, не лепится из них ЖЕННИ).
— В моих отношениях с женой всегда были приливы и отливы. И тогда это был — отлив… — (Он закуривает, кидает спичку.) — Женни… Её умение одеваться, умение ухаживать за вами, и сердиться, и говорить глупости…
— A–а… Поняла! По этой фразе. Все поняла! — (Голос Ники торжествует.) — Знаю Женни! Знаю. Тот шарм, который голыми руками берет мужское! Кукла! Со страстями. Очарование глупости!
— Нет, — говорит Мориц, — и взмахивает рукой, — в жесте — категоричность, — я не выношу глупости! Она делает человека смешным. Нет, Женни могла быть и деловитой.
Ника очнулась в конец его английской фразы: She often was a little bit disgusting, that was a thing[15]. Этот nepeход от отвращения — к очарованию создавал очень забавную вещь — очень сильное впечатление…
— Какая вы собака, Мориц! Ах, какая вы тонкая собака… — молчит Ника, и она вся как парус распахивается навстречу ветру — но ветер уже стих, стал ветерком и дует в другую сторону.
Там, на воле, в Финляндии, шла война. Кто был взят, из друзей? Сердце билось… Отчаяние! И ничего не узнать!.. И хоть какая‑нибудь вина была бы перед страной!.. Десять лет — с ума сойти!.. Письма Ника получала редко и — как это всегда бывает — не от тех, от кого с тоской ожидались…
…Невозможная вещь — уезжает Евгений Евгеньевич! Не ликвидком, не освобождение, а его изобретение вырывает его из их жизни, из их работы! Его отзывает БРИЗ в Свободный, в Гулаг, руководить построением модели его изобретения. Ника ходит как в воду опущенная.
ГЛАВА 16
ОТЪЕЗД ЕВГЕНИЯ ЕВГЕНЬЕВИЧА
Ника ходит как в воду опущенная — да, невозможная вещь… После ярой борьбы с собой — отдать такого работника! Это ускорил, от всех скрыв, Мориц: связался с кем надо, а затем, в последнюю минуту ему стало не по себе от своей роли, и — обратно диккенсовским торжествам, где входит в дождь в хижину человек в цилиндре и ставит на стол чудовищно–большой торт, вестник наследства. Мориц весть скомкал, сообщил о вызове Евгения Евгеньевича БРИЗом полунасмешливо–полуворчливо — теперь, мол, работа станет, людей не хватает, и ушел, чуть ли не кинув за собой дверь. Из насмешливого тона Мориц уже не вышел, боясь, вероятно, быть заподозренным в разнеженности. Виновник торжества, видимо, это понял, потому что смотрел на Морица уклоняющимися глазами и, может быть, ему было стыдно за то, что он не любит этого человека… Он ходил — как по облакам.
Ника — замерла; слезы где‑то очень близко, — как бежит жизнь, как метает людей, и как люди безумны, как прозаичны, как никто никого не любит, не привязывается: уезжающему нисколько не жаль с нею расстаться, а ведь — дружил?