— Мориц! — говорит она не те слова, но своим, подлинным тоном, в голосе — отвага и беспредельная подлинность (но чуть–чуть слишком много чего‑то, и оно обречено на гибель, потому что в ушах Морица это звучит shoking[16]). — Вы больны, лягте. Не надо сегодня выходить из дому! Я вас напою чаем, и все что надо.
Он подымает совсем больные и все‑таки ледяные глаза.
— Ника! Идите работать. Я вас очень прошу!
Она стоит, опоминаясь. Она забыла — работу! Она упустила как раз то, что ему важнее всего, что ему надо!!! Срочную работу…
Мориц не слег — "выкрутился". Перемогся. Напитался таблетками. Выспался одну ночь — и с небольшой температурой пошел на работу. И жизнь пошла дальше, оставив на память о днях болезни Морица только несколько строф в Никиной поэме:
"Все хуже чувствую себя. Температурю
Который день…" И — снова в дождь исчез…
А я с моею материнской дурью
В костёр мучений — и с каких небес!
Отсутствие Евгения Евгеньевича Ника ощущала не только в часы отдыха, когда можно было "отвести душу", вспомнив что‑то из французской литературы, в которой он был знаток, и не только когда он погружался, с братской нежностью, в воспоминания своего детства, ей так по душе пришедшиеся… По гораздо более современной причине: не было дня, чтобы вдруг среди черчения или проверки цифр, на "Феликсе" сосчитанных (от усталости считать часы подряд было так легко ошибиться!), — её вдруг охватывало холодом, страхом от мысли, что будет ликвидком, что её отошлют на женскую колонну и ей придется снова жить в шумном бараке среди уголовниц — воровок, убийц, — бросаться в их драки, разнимая их, чтобы не дать убить друг друга…
ГЛАВА 17
ДАЛЬШЕ ПО ЖИЗНИ МОРИЦА.
НОРА И ЖЕННИ
Вечер.
— Вы хотите, чтобы я продолжал?
— Конечно.
— Я встретил женщину, которую я — да, по–настоящему полюбил, — рассказывает Мориц.
— Как звали её?
— Нора. Я в первый раз увидал её в учреждении, где я работал. Я знал, что она — дочь врача. Брюнетка, с несколько китайским разрезом глаз, очень быстрых. Когда мы встречались, она взглядывала на меня самым уголком глаза. Однажды ей понадобилась моя помощь в переводе одного американизма. Она очень смущалась, и мне это нравилось. Затем я встретил её у моего друга, были танцы, я с ней танцевал, был теплый вечер. Я пошел её провожать. Эта женщина так полюбила меня, — сказал Мориц, после паузы, — что она была способна по три раза подряд звонить мне домой, чтобы только услышать мой голос.
— А где была ваша жена?
— Она была на курорте. (Как тривиально! — отзывается в Нике…) Кончилось неожиданно. И как раз, когда я к Норе привязался и хотел развестись с женой и жениться на Норе. Мне пришлось уехать по работе — ив мое отсутствие жена вызвала к себе Нору, и у них был большой разговор. Моя жена ей сказала, что жить она без меня не будет и убьет себя и ребенка, она тогда носила сына. Когда я вернулся — Нора начала уклоняться от встреч, я все не мог её застать, я не понимал сначала.
— Дайте мне папиросу, — сказала Ника. (Он не спросил: "Вы разве курите?" Не сказал: "Не курите, не стоит", в жесте, которым он протянул портсигар, было вежливое равнодушие к ней. Зажёг спичку.)
— Спасибо! — ив клуб дыма: — Вы любили её?
— Я думаю, да.
— А жену?
— Тоже.
— Вы могли одновременно быть с двумя?!
— Мог, конечно. Перед собой — я мог. Но я не выношу лжи, и я должен был прекратить отношения с женой.
— Только что, как говорят, "сделав ей ребенка"! Мило.
Ника выпустила колечко дыма, оно вышло плохое, и стала следить, как расходится дым.
Мориц продолжал:
— Жена была дома, встречи были затруднены, и я все не заставал Нору и…
— Я с удовольствием буду писать Нору! — вырвалось у нее. — Она была благородней (Неужели тенью от этих слов на него не падает, что неблагороден был он? Остро прозвучало в ней.) О, это будет чудесная поэма!
— Конечно, мое чувство к Норе было глубже, чем к Женни. Тот миг, когда я услыхал по телефону о её замужестве, я никогда не забуду. Мне показалось, что мир рухнул!
— К кому из них было больше страсти?
Мориц неуловимо поморщился.
— К Женни, может быть. Но к Женни у меня не было уважения; а любовь без уважения — немыслима.
("А страсть без любви?" — неслось быстрее слов в Нике.)
— Это была своего рода болезнь… — продолжал Мориц. Стоило голосу Женни прозвучать по телефону холодно — я среди ночи, пешком, если трамваев и такси не было, летел к ней, через весь город. Я буквально сходил с ума. Но она была вульгарна, а я не выношу вульгарности. Когда она в минуты близости называла меня "мой муж", я бы мог задушить её!
— У нее просто не было юмора! — сказала Ника. — Вы говорили, что ваша жена чутьем поняла вас? Вы считаете, я вас понимаю?
— Конечно. Но вы своим идеализмом себя ломаете. И вы диктуете не только себе, но и другим. Это ваша коренная ошибка! (В этот горький миг, вдруг из отдаленных далей к ней, опахалом в аду, — пошло тепло: эти слова, но как нежно и как шутливо, ей говорил когда‑то её второй муж! Откликаясь на воспоминание, она не смогла удержать улыбки. Но Морицу она показалась — гримасой. Он пожал плечами. И вежливо, наспех, выполнив долг перед её индивидуальностью, шагнул обратно в свою. Но она не дала ему продолжать.)
— Вы когда‑нибудь сознаете свою вину? — спросила она. — Когда раскаивались — шли примириться?
— Шел.
— И легко это было?
— Трудно.
— Заставляли себя?
— Заставлял… Но, — продолжал он, — я мог это сделать только наедине! Потому что страх быть смешным на людях меня леденит. Страх быть смешным — это моя болезнь. Когда влюблённая женщина на людях смотрела на меня бараньими глазами, от которых шло сияние, и это было смешно, и в какой‑то мере делало смешным и меня, я не знаю, на что я был способен! Когда на экране, на сцене я чувствую фальшь, я не смотрю на экран. Мне тогда стыдно, я чувствую, что я виноват в этом, что я участвую в каком-то общем стыде.
— Это я понимаю. — В Никином восхищении сгорела её горечь. Что за диво — человек был этот Мориц!
— Я ненавижу бестактность, — говорил Мориц, — если человек со мной холоден на людях, я чувствую к нему величайшее уважение. Безграничную благодарность! Женни очень заботилась обо мне, варила, жарила и была, надо сказать, настолько надоедлива, — вот это очень серьезное обстоятельство! Я не мог этого переносить! Нора, с которой у меня было гораздо больше общего, чем не только с Женни, но даже с женой, — любовь к книгам, иностранные языки, общий культурный уровень. Но Нора никогда ничего не делала для меня. Видите ли — you see, — продолжал Мориц, — никто лучше меня не знает цену этим заботам, этим маленьким вещам, которые так красят жизнь, в быту. И я люблю, когда это делается! Но это должно делаться легко, незаметно, только тогда это хорошо! Потому что в общем, хоть они нужны, эти маленькие вещи, но они и не нужны тоже! Без них можно жить…
Он стоял и смотрел на нее, остановился в своем пути У её стола, и ей показалось, что в его добрых сейчас глазах — просьба.
— Если же человек поставил меня в смешное положение, я этого никогда не прощаю. Я могу в таких случаях наговорить исключительно грубых вещей, быть совершенным хамом!
— Вы больше не встречали Нору после её замужества?
— Я встретил её через год, и она снова была моею. Она не любила мужа. Я встретил её ещё раз и снова был с нею. Она потом стала бояться встреч со мной… Забота, домовитость — это свято. Но когда женщина становится самкой в гнезде… ("Негодование — пышет. Неубедительно! — молчит Ника. — Где граница? Где объективный критерий? Только что тебе — от твоего настроения — это было свято! а через минуту — что‑то тебя раздражило — и это станет "самка" — в гнезде? У "невесты" — священно, у "жены" — презренно… Бедные женщины! Но за уклончивостью мужской, туманностью определений женский сыск идёт беспощадно: воображаю тебя, милый друг, с твоим капризным, критическим глазом — не то что любующимся, а просто терпящим, то жена вдруг взяла да и расширила круг своей женственной деятельности! За пределами твоего дома!..")
Наутро Ника позволила себе озорство: по–английски, хладностью тона, умеряя тепло воздуха, она сказала, что так скучает по Евгению Евгеньевичу, что не знает, что делать с собой. Мориц, мгновенно ожив в жесте поднять перчатку (он уже склонялся озабоченно над бумагами), сказал, подняв брови:
— Сомневаюсь, чтобы он так скучал — о вас! — И, с недоброй усмешкой: — Вы, кажется, ждали письма от него? — В голосе была нескрытая издёвка.