Это в то время, когда был он всего только служащим на казенном заводе, которому, кроме присвоенного по должности оклада жалованья да новогодних наградных, не на что было и рассчитывать…
Теперь же, когда наконец‑то стал он полновластным управителем и в какой‑то мере совладельцем завода (шутка ли: с каждого рубля по копейке!), было бы особенно отрадно пройтись по заполненным заводским амбарам и определить золотой эквивалент находящегося в них железа.
Но амбары были пусты.
Как только очистились ото льда Ангара и Ока, от завода к Долоновской пристани потянулись обозы. Железо грузили на баржи и отправляли в Иркутск.
И хоть к весне па заводских складах скопились тысячи пудов всевозможных изделий (все, что было произведено за долгую зиму, за вычетом малой части, вывезенной гужом по Тулунскому тракту), в первый же месяц навигации все было отгружено.
Склады опустели. Пополнить их было нечем. Остывшая доменная печь заморозила весь завод.
Сегодня должны были закончить просушку печи после футеровки, и Тирст, просмотрев и подписав прннесенпые письмоводителем бумаги, собирался поехать на рудный двор.
Он не успел еще послать казачка за пролеткой, как принесли ответ на запрос, посланный в Петровский завод касательно вышедшего на поселение Еремея Кузькина.
— Что ж не доложили сразу? — ворчливо попрекнул Тирст секретаря.
— Сию минуту доставлено нарочным, — пояснил тот.
— Нарочным?.. — и тут Тирст обратил внимание, что пакет за пятью сургучными печатями.
— Оставь! — приказал Тирст и, когда секретарь, отдав поклон, удалился, поспешно вскрыл пакет.
Управляющий казенным Петровским заводом сообщал, что горновой мастер из ссыльно–поселенцев Еремей Кузькин 42 лет от роду, за особые заслуги досрочно отпущен на вольное поселение с правом на жительство в пределах Иркутской и Енисейской губерний. Но дальше, в той же бумаге, сообщалось, что того же дня, как был уволен от заводских работ Еремей Кузькин, с Петровского завода бежал ссыльнокаторжный Иван Соловьев, и перечислялись его приметы.
Судя по названным приметам, чернобородый варнак, выдававший себя за Еремея Кузькина, на самом деле был беглый каторжник Иван Соловьев.
В числе примет Ивана Соловьева была одна, особо неоспоримая: клеймо на левом плече.
— Попался, голубчик! — захихикал Тирст, радостно потирая руки, и уже размахнулся было, чтобы хлопнуть в ладоши и послать казачка за полицейским приставом, но тут же одернул сам себя.
— А печь?..
В душе Ивана Христиановича разыгралась жестокая борьба. Годами выпестованная ненависть к беглым требовала немедленного и жестокого наказания наглеца (Тирст уже видел, как корчится чернобородый под умелой плетыо, и слышал его стоны и крики); интерес — не казенный, свой! — настоятельно требовал повременить с экзекуцией.
Деловые соображения победили.
Тирст приказал, чтобы подавали пролетку, а пакет, заключавший в себе судьбу Соловьева–Кузькииа, запер в потайной стенной шкафчик.
Казачок доложил, что пролетка подана. Тирст надел полотняный картуз и поднялся из‑за стола.
Но в это время из приемной донесся какой‑то шум, послышались испуганные голоса: «Куда ты? Куда!» — дверь кабинета распахнулась, и на пороге, едва не касаясь притолоки взлохмаченной головой, застыл горновой мастер Герасим Зуев.
— Беда, ваше благородие! — сказал он, тяжело дыша. — Завалилась футеровка.
Тирст не спеша, мелкими шажками подобрался к мастеру, вобрав голову в плечи, пристально вгляделся в серое, взволнованное лицо Зуева. По морщинистому лбу скатывались крупные капли пота. Одна задержалась на косматой брови и упала на руку Тирста, уже тянувшуюся к горлу мастера.
Тирст вздрогнул и отдернул руку.
— Запорю! — закричал он, срываясь на визг. — Кто, говори, кто! Этот варнак, Еремей Кузькин?..
— Никак нет, ваше благородпе! — глухо, но твердо ответил Зуев, — Моя вина.
— Мерзавцы! — прохрипел Тирст и, толкнув едва успевшего отскочить Зуева, выбежал из конторы.
2
Рабочие рудного двора толпились у доменной печи. Завидя пролетку Тирста, рабочие сняли картузы и шапки.
— Чего обрадовались! — сердито прикрикнул Тирст. — и ну но местам!
Все торопливо отошли, только верткий кривоногий Тришка рысцой подбежал к Зуеву, который держался шага на три позади управляющего, и подал ему войлочную шляпу.
— Обронили, Герасим Василия.
Зуев устало махнул рукой.
— Где… Кузькин? — не оборачиваясь, спросил Тирст.
Зуев огляделся по сторонам. Возле пролома печи стояло ведро с водой и валялась холщовая куртка Ивана.
— Надо быть, в печь полез, ваше благородие.
Тирст приблизился к печи, по от нее так несло жаром, что он сразу попятился.
Зуев подошел к пролому.
— Еремей! Жив?
— Ну? — отозвался глухой голос из печи.
— Их благородпе требуют.
— Сейчас, — ответил Иван, и тут же из пролома печи вырвался его отчаянный, почти звериной лютости крик — и–а–а!
Тирст испуганно отшатнулся.
Из пролома выполз Иван и упал ничком на землю, бессильно выбросив вперед руки. На левом плече зияла багрово–черная язва ожога. Края рубахи округ тлели и дымились.
Тирст брезгливо поморщился от сладковатого запаха горелою мяса.
— Жжёт! — прохрипел Иван и потянулся к ведру с водой.
Зуев схватил ведро и облил голову и плечи Ивана.
С минуту Иван лежал неподвижно, тяжело и шумно дыша, потом оторвал голову от земли, увидел Тирста и, опираясь па правую руку, с трудом поднялся на ноги.
— Слушаю, ваше благородие.
Тирст, не отрываясь, смотрел на левое обожженное плечо. Потом заглянул в мутные глаза Ивана.
— Что произошло?
— Худой кирпич… Не выстоял… Менять надо…
— Опять простой! — приходя в бешенство, закричал Тирст, — Сколько? Месяц! Два!
— Неделя, ваше благородие, — возразил Иван. — Управился бы дни за четыре, да вишь… плечо пожег.
Плотно сжатые губы Тирста дрогнули в злобной усмешке.
— Не ошибся. Левым плечом прислонился.
Иван твердо выдержал его сверлящий взгляд.
— Ненароком, ваше благородие… Кто сам станет свое мясо жечь.
— Отойди! — отослал Тирст Зуева и, уставя глаз в переносицу Ивана, медленно процедил сквозь зубы:
— Пустишь печь в неделю, Еремей Кузькин станешь. Не пустишь, с Ивана Соловьева спрошу! Понял?
— Чего уж не понять, ваше благородие, — с рассудительной степенностью ответил Иван. — Прикажите только сапоги новые выдать. Как есть прогорели подметки.
3
Тирст велел положить Ивана в заводской госпиталь. Там скорее заживят ему столь нужную для заводских дел РУКУ–Герасим Зуев послал Тришку на конный двор за подводой.
— Попроворней! Да сена не забудь брось в телегу! — крикнул Зуев.
— Нешто мы не понимаем! — на ходу отозвался Тришка и припустил рысцой, весьма довольный тем, что хоть на час–другой избавлен от опостылевшей тачки.
Иван лежал иа земле, укрывшись за штабелем кирпи–палящих лучен солнца. На скрин колес подъехавшей телеги открыл глаза и приподнял голову.
— Ляяш, ляжи, мы тебя сейчас того… подымем, — засуетился Тришка.
Иван усмехнулся, встал, расправил правой рукой ворох сена на телеге и осторожно лег, оберегая обожженное плечо.
Тришка захлестнул вожжи узлом, перекинул их через спину лошади и, взяв ее под уздцы, потихоньку повел по дороге, хотя нужды в такой предосторожности вовсе не было. Подслеповатый каурый мерин едва переставлял ноги. Вся прыть уходила у него на то, чтобы отмахиваться грязным, мочального цвета хвостом от одолевавших его слепней.
Госпиталем именовался невзрачный домишко из двух комнат, приткнувшийся па задах заводской конторы, между казармой конвойной команды и полицейским участком.
Герасим, сказав Тришке не отлучаться, прошел в переднюю комнату, добрую половину которой занимали два огромных шкафа. Дверцы одного были раскрыты, и виднелись полки, уставленные склянками и баночками разной величины. За столом у окна сидели двое бородатых юнцов и увлеченно играли в «носы».
Когда Герасим, переступив порог, остановился у двери, один из юнцов, долговязый, с взлохмаченными темными вихрами, производил расчет с партнером.
Бросив сердитый взгляд на Герасима и сделав цредог стерегающий жест, он, продолжая отсчитывать, произнес: «Семнадцать!» — и с оттяжкой хлестнул колодой карт по изрядно уже покрасневшему носу, испуганно выглядывавшему промеж густых бакенбард кирпичного цвета.
После каждого удара вихрастый приговаривал:
— Держись, аптека!
По высочайше утвержденному штатному расписанию полагалось иметь в заводе лекаря и провизора. Но за отдаленностью от города желающих ехать на постоянное жительство в завод не нашлось. Взамен их заводская контора держала при госпитале двух учеников — лекарского и аптекарского, что к тому же было и выгоднее. Лекарю оклад жалованья был определен сметою пятьсот рублей серебром в год, провизору — триста. Ученики же прирав–иены были к нижним чинам и получали оклад урядника второй статьи — семьдесят два рубля в год да по два пуда муки в месяц.