— Женщина, как ты зовешься?
— Эсфирь.
— Кто твой отец?
— Авраам Закуто.
— Авраам Закуто. Ступай с миром, женщина. Прегрешение твое было невольным, а имя отца твоего — порука добродетели. Ступай с миром. О, но сейчас я узнал тебя: ты и есть та ведьма из Гайи, которую…
— Которую приказал он сжечь, — отвечала Эсфирь, показав на епископа.
— И он знал, кто ты такая?
— По этой самой причине и для того, чтобы не узнали другие.
— Святое небо, что за человек!.. Кто же вызволил тебя?
— Пайо Гутеррес.
— Вон что!.. Ступай с миром, женщина. Христианка ты или израильтянка, Эсфирь или Гиомар, ступай с миром. Тебе причинили великие обиды, жестокие оскорбления: я отомщу за тебя. Но уйди отсюда и уведи этого юношу. Да послужат тебе во благо несметные богатства твоего семейства.
— У меня ничего нет, и мне ничего не надобно, ибо сама я ничто. Я обрекла себя на нищету и в нищете умру. Все принадлежит моему сыну.
— Добрый поступок… Ах, да, чуть не забыл, по правде сказать. Сперва награда, потом наказание. Я прозван Справедливым, а справедливость, умеющая лишь наказывать, половинчата. Мартин Родригес!
— Государь!
— Где ваша дочь?
— Вон там, государь, у входа в тот вон придел, со своей подругой Аниньяс.
— Аниньяс, что живет на улице Святой Анны?
— Она самая, государь.
— Пусть подойдут обе.
Честный судья, ведя за руки двух юных красавиц, проследовал через весь храм под приглушенный гул приветствий и общего восхищения. Аниньяс и Жертрудес были словно день и ночь, словно солнце и луна, словно роза и жасмин — уместны были все слова, означающие противоположные типы красоты и в сочетании наилучшим образом выявляющие эту противоположность, и народ не скупился на такого рода сравнения и благословлял обеих, ибо было радостно и утешно видеть их рядом, столь прелестных, столь несхожих и связанных столь прочною дружбой.
Король встретил их так же, как народ, и даже еще приветливей, ибо расцеловал обеих. Хорошо быть королем… Но согласно хронике поцелуи были как нельзя более отеческими; на том и остановимся.
— Аниньяс, — молвил дон Педро, взяв ее за руку и выведя к народу, — не красней, красавица Аниньяс, не смущайся, честная и добродетельная женщина. Пусть все тебя узнают, пусть все тобою восхищаются! И пусть имя твое навечно запомнится в этом краю, пусть пользуется уважением и почетом наравне с благословенною аркой святой твоей покровительницы.
Народ разразился здравицами.
— А теперь, — продолжал король, — побеседуем с моей пылкой сторонницей. Так это ты, черноглазая, делаешь мне воителей из студентов и взбунтовала целый город из-за…
— Из-за пустого дела? — молвила Жертрудес с улыбкою.
— Нет, девочка, на сей раз!.. Но впредь ненадобно. Да уж!.. Сеньор предводитель, нареченная ваша здесь; бери свою Жертрудес, Васко, и ни о чем не тревожься. Мастер Мартин даст и благословение, и согласие, все как положено. Что медлите, человече?
— Государь, вы повелеваете, но…
— Но что? У вас с головою неладно. Ты что, не знаешь, человече, что вся медь в твоей лавке не потянет по весу и половины веса того золота, что есть у этого молодца?
— Государь, вы повелеваете, и я повинуюсь. Но кум мой, Жил Эанес, говорит, уж такое, мол, оскорбление ему нанесли, когда речь не дали кончить… а он ведь крестный отец Жертрудес, и, стало быть…
— Жил Эанес — осел. А за крестного твоей дочки буду я сам, ибо хочу быть у нее на венчании и плясать на свадьбе. Доволен ты?
— Государь!
— Теперь к делу! Женщины пусть удалятся. Вы тоже, да, вы тоже, дона Гиомар, или дона ведьма, или дона еврейское отродье, или как вас там. Все уходите. Ступайте с ними, Мартин Родригес, и ты, Васко, тоже.
— Велите казнить меня, государь, но я не уйду.
Дон Педро поглядел на юношу, сдвинув брови; короля удивили слова, непривычные для его слуха. Но он промолчал; что же до Мартина Родригеса, то по знаку короля добрый судья удалился вместе с тремя женщинами.
Глава XXXVIII. Заключение
Три женщины покинули храм; еврейка брела медлительно и без охоты, мысль о мести не выходила у нее из головы. Но злые страсти трусливы: Эсфирь убоялась гнева короля. Сыном же ее владели совсем иные чувства, не подвластные страху; Васко остался. Неумолимый судья вновь устремил на него взгляд, однако уже несколько смягчившийся… сострадательный, сказали бы мы, если бы речь шла не о доне Педро.
Да и сам голос короля чуть было… чуть было не утратил присущую ему от природы суровость, когда, оборотившись к распростертому преступнику, он промолвил:
— Теперь твой черед, погибший человек! Дурной человек и дурной епископ… Твой черед — и по делам твоим мало тебе всей жестокости человеческого правосудия. Следовало бы мне отдать тебя в руки палачу, чтобы привязал тебя к столбу и огнем выжег из плоти твоей дьявольскую похоть, что тебя снедает, сатанинскую гордыню, что горячит проклятую твою кровь. Но… ради сына твоего ты останешься в живых. Ради него я прощаю тебя, ради него ты останешься в живых. Дабы искупил ты свои преступления и покаялся в великих своих грехах, дарую тебе возможность дожить остаток жизни. Обрати его себе на благо, предавайся самоистязаниям и лей слезы, терзайся стыдом и угрызениями совести, кайся перед этим алтарем, который осквернил ты, который…
Епископ рыдал и стонал, словно под самыми мучительными пытками. Стенания его отдавались по всему огромному храму; и многолюдное сборище было объято молчанием и скорбью. Васко простерся ниц и, прижавшись лбом к плитам пола, пил из горькой чаши большими глотками, пил до дна: в невинности своей и благочестии чего не отдал бы он, дабы оплатить своей кровью, искупить все до последнего грехи этого злодея, который был злодеем, о да! — но доводился ему отцом.
— От костра и от смерти я тебя избавлю, — молвил король, — но от позора избавить не могу, да и не должен.
Он вынул из-за пояса роковой бич, с которым никогда не расставался, и трижды хлестнул епископа по спине позорящим орудием наказания. Затем пнул его ногой и добавил:
— Этим знаком презрения я навсегда изгоняю тебя с глаз моих. И пусть больше никто не увидит тебя в пределах Португалии, не то, клянусь душою доны Инес, ни папе, ни императору не вырвать тебя живым у меня из рук.
Несчастный, низринувшись, подобно Навуходоносору,{192} с высот своей гордыни, подобно ему же, ощутил, что погряз и закоснел в позоре, ощутил себя самою мерзкой из тварей земных, не смеющей поднять лик свой к небу. Понурый, обогнул он алтарь бога, покаравшего его в своем правосудии, и не осмелился даже бросить взгляд на сына, который был единственной его любовью в этом мире, последним проблеском, светившим епископу в бездне мглы, поглотившей его.
Но сын не пожелал повиноваться никому, повиновался лишь голосу сердца. Он последовал за отцом, поддержал его и, прикрыв своим плащом, повел по пустынным крытым галереям, по тайным переходам замка, довел до берега реки, где стоял фламандский корабль, готовый отплыть в Брюгге. Там пробыл Васко с отцом всю ночь, утешал его и ободрял, говорил с ним о боге и милосердии божием.
Ангелы… ангелы улыбались; и при каждой молитве юноши один за другим стирались и изглаживались со страниц книги жизни, раскрытой пред всевышним, великие преступления старого грешника.
Король меж тем велел звонить в колокола, как во дни великих праздников: каноники пропели Те Deum, и народ вышел довольнешенек из храма, возглашая здравицы королю. Все утихло, бунт прекратился, и несколько лет, по крайней мере, наша земля прожила в мире, ибо вольности ее соблюдались и ни у кого не было более ни причин, ни повода бунтовать.
А потому повелось утверждать, что самое радикальное средство при всяких революциях — творить правосудие по отношению ко всем, и к великим, и к малым, как было в обычае у короля дона Педро. Да упокоит господь его душу!
Епископ уехал во Фландрию. Васко хотел сопровождать его, но старик не согласился.
— В этом случае покаяние мое ничего бы не стоило; будь ты при мне, изгнание стало бы мне наградою, не наказанием, — говорил он в раскаянии. — Оставь меня, такова воля божия. И да благословит он тебя, ибо я не могу.
Так расстались они, изгнанник уехал один; говорят, стал он монахом и кончил дни свои в святости.
Епископство было вверено Пайо Гутерресу, хоть он коленопреклоненно и слезно молил уволить его от сей почести. Но король был неумолим и потребовал, чтобы в сан этот он был возведен немедленно и по всем церковным правилам.
Эсфирь отреклась от иудейской веры, а заодно и от своей неотступной и мстительной ненависти. И Пайо Гутеррес, тот, кто во времена молодости любил ее со всею чистотой самой возвышенней платонической любви, ныне несчастный старик, состарившийся не под бременем лет, но под бременем горестей и печалей, — да, Пайо Гутеррес и никто иной омыл ее в возрождающих водах крещения.