Джек вздохнул и сказал:
— В чем-то, боюсь, вы правы. А как насчет «Деньги равняются Дерьму»?
— У меня есть свое мнение, но вы можете обидеться.
— Обижайте.
— Так может глумиться человек, которому не грозит разбогатеть.
Джек взорвался лающим смехом и лег навзничь, закрыв глаза и заведя руки под голову.
Джил поставила на шипящий примус кастрюльку с супом и, оттопырив нижнюю губу, села на край стола с книгой, где на обложке кто-то палил из ружья и прыгал в окно. Келвин поизучал холст на мольберте и сказал:
— Что, если я еще раз рискну обидеть вас?
Джек открыл глаза.
— Рискните.
Келвин ткнул пальцем в картины на стене.
— Я не могу понять, как с такими способностями можно тратить время на это.
Он перевел палец на мольберт.
— Те две — репродукции. А мое на мольберте.
Непритворная печаль омрачила лицо Келвина. Он склонился над ложем, воздев руку на манер священника у одра больного.
— Что мне сказать в оправдание? Только — что невежество причина моей бестактности. Мне очень стыдно.
Он покаянно затряс головой. Джек уступчиво сказал:
— Да бросьте переживать. Чуть не каждый считает мою живопись пустой тратой времени.
— Скажите, о чем ваша картина?
— О черном и белом цвете.
— Это я понимаю.
— Это вы из вежливости говорите.
Келвин рассмеялся.
— Верно. Вот же, в этих репродукциях много коричневого и голубого, но они совсем не про это.
— Вы чертовски правы: не про это. Тут Бог создает человека, там рождается Венера, богиня любви. Микеланджело верил в реальность Бога и в мужскую красоту. Боттичелли верил в реальность любви и в женскую красоту. А сегодня образованный человек если и верит маленько, то только во что-то свое. Лично я могу предложить людям только одну реальность: вот эти пятна на холсте. Их я и малюю.
Келвин жадно и встревоженно подался вперед. Он сказал:
— Вы не верите в реальность бога? Другими словами, не веруете в него?
— Этого я не стану утверждать. Но я практически не вспоминаю про него. А религию вообще не признаю.
— Не будет ли ошибкой заключить, что такое отношение типично для англичан?
— Весьма типично. А в Шотландии с этим делом иначе?
— Про Глазго и города покрупнее не скажу, а в Глейке, откуда я родом, одни за бога, другие — против.
— Вы с кем?
Помолчав, Келвин сказал:
— Я против. Я вообще считаю, что бог умер.
— Вроде бы Ницше это сказал?
Келвин пришел в возбуждение.
— Вы читали Ницше?!
— Господь с вами! Просто слышал, будто он так сказал.
Келвин внушительно покивал.
— Он действительно так сказал. Не скажи он этих слов, меня бы тут не было.
На соседнем столе убежал суп, и залитый примус напустил чаду. Джил бросила книгу, схватила кастрюльку, обожглась и выронила ее на пол. Джек рывком сел и страшно закричал:
— Твою мать! Сколько раз говорить: если делаешь дело — не отвлекайся! Не отвлекайся!
Джил вынула изо рта обожженные пальцы и виновато сказала:
— Больше не буду.
— Попробуй только! — Он не спускал с нее свирепого взгляда, пока она возилась с примусом, потом опустился на локоть и сказал потерянно смотревшему на свою шляпу Келвину: — Бабы! А какое отношение имеет Ницше к вашему приезду в Лондон?
— Самое прямое. Вы не станете возражать, если я вкратце поведаю вам мою историю?
— Постараюсь не возражать.
— Мой отец — христианин, — пожевав губами, объявил Келвин, — в сущности говоря, больше чем христианин: он старейшина. Старейшина свободных вероблюстителей пресвитерианской шотландской церкви, уличан Джона Нокса[6]…
— Старейшина — это кто? Вроде епископа?
Келвин улыбнулся.
— Да что вы! Он даже не священнослужитель. Он глава комитета, который конгрегация избирает для надзора за священником, дабы тот в проповедях не уклонялся от истинного учения. Так вот, сколько я себя помню, у нас — это мой отец, пятеро братьев и я — было заведено по двадцать-тридцать минут, став на колени, молиться на ночь в гостиной над лавкой.
— А мать?
— Она, к несчастью, умерла, когда мне не было и четырех лет. Впрочем, я сохранил два-три очень приятных воспоминания о ней.
— А как вы совершали эту свою молитву? Я практически ничего не знаю о шотландской религии.
— Кто-нибудь один, что называется, направляет верующих, вслух обращаясь к Всемогущему, а остальные вторят ему в сердце своем. Обычно направлял отец, а когда братья стали учиться на священников, то доверяли кому-нибудь из них.
Джек продолжал интересоваться:
— А сами молитвы читались по какой-нибудь, книге?
Келвин возмутился:
— Разумеется, нет! Как можно молитву вычитать в книге? Это не правило какое-нибудь и не стишок. Но я толкую о другом: доведись вам услышать молитву из уст моего отца или братьев, вы бы ни секунды не сомневались в том, что их бесплотный собеседник находится тут же, в комнате, что он витает над нашими головами и пристально внимает. А комната маленькая, не скроешься, когда такой караульщик осуждает тебя. Я, понятно, никому не признавался. Мне уже и так не повезло: как самый младший, я в пятнадцать лет оставил школу и помогал в лавке. Я рос в смятении и тревоге. Сколько я дорог исходил, неотступно думая, — и все напрасно. Существо, которому они молились, трепыхало над моей головой, словно невидимый ястреб. И вот однажды дождь загнал меня в публичную библиотеку и там я открыл…
— Ницше? — сказал Джек.
— Для Ницше я тогда еще не созрел. Я открыл великого Ингерсола[7].
Джил подала Джеку тарелку с яичницей, кое-как намазанный хлеб, солонку и вилку. Забравшись на матрац, она привалилась к его ногам, а он стал проворно закусывать.
— Ничего не знаю про Ингерсола, — сказал он с полным ртом.
— Полковник Ингерсол — это американский атеист, к сожалению, уже умерший. Он доказал, что, когда мой отец молился, он ни с кем не беседовал и никто не слышал его. Не могу передать, какое я испытал облегчение. Хоть я и не чувствовал никогда, что бог меня слышит, но я постоянно чувствовал его рядом — как он следит за мной, судит меня и проклинает. Словно со мной всегда и всюду был отец. Не жизнь, а сущий ад. Ингерсол избавил меня от него. Впервые в жизни я почувствовал себя один на один с собою.
Он улыбнулся своим мыслям:
— Я надоел вам.
— Нет-нет, говорите, — запротестовал, прожевывая, Джек, — очень интересно.
— Я зачастил в библиотеку. Даже записался и тайком приносил книги домой. Я открыл для себя Ницше. Он ясно объяснил, что, коль скоро бога нет и некому придать жизни смысл и цель, это должны сделать осознавшие свою ответственность одиночки. Поэтому вчера, никому не сказавшись, я забрал свои сбережения и приехал сюда.
Джек удивился.
— Я чего-то не уловил, — сказал он. — Почему вы приехали сюда?
Теперь удивился Келвин.
— Я же сказал.
— Нет, что вы конкретно собираетесь делать? — сказала Джил.
— Сначала найду работу. Я рассчитывал снять комнату и потом искать работу, но, поскольку денег у меня нет, сначала нужно найти работу.
— Можете пожить у нас, если хотите, — сказал Джек.
— Огромное вам спасибо!
— Не за что. Нам самим тут осталось несколько дней. Мы задолжали за квартиру. Если Джил не перехватит у какого-нибудь богатого поклонника, хозяйка выбросит нас на улицу.
Джил, вскинувшись, сорвалась на крик:
— Слушай, мне осточертело занимать деньги, которые мы никогда не отдадим! Осточертело!
— А я без намеков, — остужающе сказал Джек, — я просто констатирую факты.
Он повернулся к Келвину и участливо спросил:
— А какую работу вы ищете?
Келвин извлек свою газету, развернул на исчерканной странице и передал Джеку.
— Завтра я справлюсь насчет этих вакансий, — сказал он. — Я, как видите, не стал отмечать такие, где администрация располагается не в центральном Лондоне или начальная ставка ниже пяти тысяч в год.
Джек пробежал глазами колонку объявлений. Лондонский университет искал заведующего на кафедру эргономики. Национальному обществу защиты детей от жестокого обращения требовался руководитель отдела связи с публикой. Международной Корпорации урегулированного либидо был нужен директор Британского посреднического филиала. Джек поднял глаза от газеты:
— Вы только что сказали, что в пятнадцать лет оставили школу и помогали отцу в лавке.
— Совершенно верно.
— Какая у вас лавка?
— Бакалейная — маленькая, но доходная.
— А где вы еще работали?
— Нигде. А вчера днем распрощался и с лавкой, когда в последний раз открыл ставни.
— Какие же у вас основания рассчитывать на эти вакансии?