Устав, Ника перестала слушать — на минуту. Но, к счастью, их снова прервали, и Мориц ушел.
— Продолжим? — тем же тоном, что раньше, спросил Мориц, бегло взглянув на Нику, прибиравшую на своем рабочем столе. — Нас все прерывают, и я не знаю, что остается у вас в памяти от этих отрывочных объяснений…
Ника потом старалась вспомнить, что было дальше, но так и не вспомнила, потому что в эту минуту большой черный с белым кот за окном крался к птице, и у нее забилось сердце от желанья вскочить, выбежать и птицу спугнуть — но она не посмела: Мориц бы возмутился её невниманием, а она была внимательна, но гидростанции были далеко, а кот к птице — близок. Птица вспорхнула — кот сел в позе разочарования и обиды. Но Ника уже пропустила что‑то и, как на уроке алгебры, беспомощно слушала непонятное, боясь, что Мориц это поймет. Так продлилось тяжких минут десять. Она вздохнула облегченно, когда их снова прервали, но стыд угасить не могла.
На другой день Мориц продолжил рассказ.
— Тринадцать километров деревянный трубопровод и двести метров металлические… — говорил Мориц. (Неужели он думает, что я это все запомню? — беспомощно спросила у себя Ника.) И было что‑то ещё о турбине…
— Путь этот лежал через горы, — увлеченно говорил Мориц, — и когда работники наши туда прибыли, в некоторых селениях жители никогда не видали железной дороги… Были случаи, что пытались прикуриаатъ от электрической лампочки — вы себе представляете эту глушь, невежество? В тридцать втором году там первый раз увидели трактор. Он спускался по склону на тросах. Держали его — и он полз. Грандиозность масштаба дела внедрения…
Ника смотрела на озаренное рассказом лицо говорившего и любовалась. А затем, пропустив что‑то, она, вздохнув, пеперестала слушать.
Проходя мимо Никиного стола, Мориц останавливается посмотреть её работу:
— А почему это вы, позвольте вас спросить, миледи, закатили землекопам — конедни?
— Она легла, у нее болит голова. — Это говорит, низко наклонясь над чертежом, Евгений Евгеньевич.
Мориц машет рукой.
Чертежник Виктор спит, в шахматы играть не с кем, кроссворд решен — почти.
— Что же это за деятель во Франции в XVII веке? — Предложенные имена не годятся. И Мориц садится работать. Но работа не клеится. — Должно быть, я просто устал, а ведь поработать бы — надо. Работа не ждёт…
Он выходит постоять на крыльце. Какая черная ночь!
Проснувшись — сделав на полу лужу, — сеттеренок Мишка уютно трется у ног. Ветер стих. Деревья недвижны. Пахнет талой землёй. Мориц дышит полной грудью, как в детстве. Два дня отдыха — как хорошо! В субботу водили в баню — когда повторялось ощущение чистого тела и свежего белья, оно всегда давало радость. Завтра можно будет вдоволь почитать. Выспаться, главное! И, может быть, что‑нибудь из дому — поздравительные телеграммы где‑то уже, верно, гудят по проводам.
Рука Евгения Евгеньевича отвела шнур лампы вбок, лучше увидеть край чертежа, — и точеный мальчишеский профиль Морица кидает тень, растя, туманясь, обрезаясь о косяк Двери и стирается темнотой. И тихо–тихо в эту минуту, сквозь чуть приоткрытые зубы и покачиваясь в медленный такт
Манит, звенит, зовёт, зовёт дорога,
Ещё томит, ещё пьянит весна,
А ждать уже осталось так немного,
И на висках белеет седина…
— В первой строке, наверно, вместо "зовёт" было другое слово — забыл… И в третьей — "ждать"? или "жить"? — Он пристально смотрит на Нику.
Громче, чем ночью, как будто солнечные лучи доносят её на себе, гремит, утихает и вспыхивает далёкая музыка. Двери открыты. Хоть свежо — но так хочется раскрыть двери! И весь дом пронизан возниканием и утиханием мелодии, которая доносится с воли, как корабль — солью волн.
Мориц стоит, опершись плечом об угол шкафа, нога за ногу; подняв узкую голову, он тихонько насвистывает что‑то. В невысокой стройной фигуре — полет. Он сейчас похож на помпейскую фреску, хотя на нем одежда людей, живущих двадцать веков спустя. Его французское, а может быть, цыганское — смуглое лицо поднято к потолку, где сломался луч солнца. Ника смотрит на Морица и не понимает: это началось с обеда, в праздник все пообедали вместе — он был так любезен, так весел, так остроумен — это просто другой человек! Он передавал ей хлеб, консервы, он рассказывал о своих путешествиях. Что было с ней? Как она не замечала, какой человек живёт рядом? Обманулась деловой, наигранной грубостью… ведь ясно же, что не сейчас он играет, следя за колечком дыма, и не тогда, когда говорил по просьбе Евгения Евгеньевича чудесные французские стихи! Её вдруг качнуло удивлением, что Мориц никогда не полюбит её. Почему? Не полюбит. Ну и пусть! Разве ей это нужно?
— Вам, миледи?
Это Мориц поднял и наклонил над стаканом Ники темно–рыжую струю кофе. Его губы улыбаются, а глаза — так прямо смеются! Когда они успели вынуть домино? Она не заметила, странно… И уже идёт игра!
— Да вы смотрите, пожалуйста! — кричит Мориц. — Я второй раз забиваю! Вы сыграли, как десять тысяч сапожников, соединенных вместе! Отдуплитесь же! Подумать надо! Вот, действительно…
Мориц так волнуется, когда играет, точно всему — конец.
— Ну что ты будешь делать! Додуматься надо, честное слово! Всю игру испохабили!
— А как есть эту штуку! — веселится над принесенным с кухни, студнеобразным, неудавшимся "блюдом" Ника. — Чем?
— Преимущественно ртом… — благожелательно отвечает Евгений Евгеньевич, — он кончил чинить часы, и они висят и тикают. Но, взглянув, Ника озадачена: на них нет циферблата!
— Вы несколько поражены необычным видом этих часов? — говорит Евгений Евгеньевич. — Да, таких не было даже у Марка Твена! Там — "стрелки имели обыкновение складываться, как ножницы, и продолжать путь вместе", причем, как там сказано, — "Величайший мудрец не мог бы сказать, который на них час".
— Да, но у них были с т р е л к и…
— А уж это такая конструкция! — Евгений Евгеньевич смотрит на Нику спокойными вежливыми глазами, на дне их горит синий непонятный огонек, — с циферблатом и стрелками они обречены на ошибки, проистекающие от закона трения, а без них они идут — безупречно!
— Евгений Евгеньевич, — сердится Мориц, — или играть, или что‑нибудь одно.
— Но как же вы п р о в е р и л и их безупречность? — Не устает, не отстает Ника (как она любит, как любит такой вздор…)
— А зачем их проверять, раз они — верные! Это же неверные — проверяют…
Мориц не может удержаться от смеха. Он так добро хохочет, Мориц — как мальчик!
Комната полна солнцем.
Евгений Евгеньевич стоит в дверях. Какой он высокий! На щеках, чуть припудренных (он брился), — бледность, глаза снова кажутся синими: солнце. Яркие, полные губы, лукавый кончик чуть раздвоенного носа, брови, как у Пьеро, косо вверх — хорош, почти что красив! Глаза стесняются и все же сияют, — изобретение все глубже удается. Он чувствует, что хорош, — и чуть празднично дразнится — и — счастливый.
Вечер. От всей "роскоши" полученных посылок осталось только несколько яблок, печенье и черный кофе. Стало свежо. Сейчас сядут к огню — печь горит — и Мориц будет рассказывать об Америке! Он не хочет. Его уговаривают.
Перчатка? Поднята! Хорошо, он расскажет. Но он только успевает назвать пароход, на котором он ехал — "Меджестик", — как по радио — репродуктору объявляют концерт Грига.
— Кто знает, где похоронен Григ? — спрашивает Мориц, Допивая последний глоток черного кофе. — Совершенно один, на скале, на острове, посреди моря. (Так вот он какие вещи понимает, Мориц… отзывается в Нике.) Брызги взлетающей волны — танец Анитры. И, пронзая всю жизнь — воспоминанье о девочке, по плечи кудри, в их зале, любимая из любимых подруг Ники! Волшебная девочка — Аня у рояля, которой для Ники на веки веков принадлежит танец Анитры.
— Ну, печь‑то сами закроете? — говорит дневальный Матвей. — Спать охота…
— Закроем, закроем, спи!
Мориц сегодня как выпил вина. Он чувствует, в нем какая-то воздушность впечатлений — как будто все за стеклом сияет-слоится, воспоминания остры. Но вспоминаешь не то, что надо для рассказа, а — рядом. Волны качаются вокруг парохода — и этого никак не расскажешь… Немного качало, но ведь его не укачивает, а любопытно быть совершенно здоровым среди больных (как выпив вина — среди трезвых). Чувство своего превосходства, привычного, не оставляет его ни в том, ни в другом случае. Он садится к огню. И начинает говорить об Америке.
— Начать с того, что я едва не опоздал на пароход. Вы, Ника, Париж помните. В детстве были? Надо было ехать от Сан–Лазар, отель Шамбор. Конечно, компания никогда не сделала бы такую вещь, чтобы ваш билет пропал, — но если опоздать, то надо ждать следующего парохода, — а какой будет следующий пароход? "Маджестик" — самый крупный океанский пароход, пятьдесят пять тысяч тонн. Я, как сумасшедший, кинулся с лестницы. А по её бокам — шпалерами — челядь: горничные, мальчики в ливреях, — вы это знаете! — Он дружески кивнул Нике. — И надо всем совать в руку — я это ненавижу! (Он содрогнулся, смеясь.) И когда я сел в такси — единственное, что я мог сказать шоферу: "Вам срок семь минут до вокзала!" (Вы знаете это неорганизованное, отвратительное парижское движение — пробки, узкие улочки, немыслимо запруженные площади…) Этот человек избрал невероятную дорогу глухими переулками; только один раз мы пересекли шумную уличную артерию, чуть не налетели на другое такси — последовала отборная парижская брань — снова улочки — и шофер домчал!