— Ма-ать честная! — Сотник невольно присвистнул, лицо его исказилось, и он привычно поднял коня на дыбки, выкрикнул резко, со слезой, будто сорока, в которую угодил заряд дроби: — Братцы, это что же такое делается? Немцы захватили наше знамя! — Лицо у сотника обузилось, сделалось хищным, незнакомым. Семенов вытянул из ножен шашку, с лязганьем загнал ее обратно. — За мной!
Это была отчаянная атака.
Ну что, казалось бы, мог сделать десяток усталых, плохо выспавшихся всадников против немецкого конного полка или даже хотя бы двух спешившихся эскадронов? В городе, как потом выяснилось, было больше полка — четыре эскадрона...
Немцы готовились уйти из Сахоцина, но не успели. Два эскадрона сопровождали длинный неповоротливый обоз, двигавшийся с черепашьей скоростью. Чего только в этом обозе не было — и четыре сейфа с важными штабными документами, и канцелярия Уссурийской конной бригады вместе со столами, замкнутыми на ключи, и целый ворох ценных казачьих бурок, присланных с Кубани, — их не успели раздать казакам, и семьдесят ящиков с заряженными пулеметными лентами и сами пулеметы — новенькие, с еще не стертой смазкой «максимы», тревожно вскинувшие к небу свои ровно обрубленные, похожие на поленья стволы, и горы офицерского обмундирования, загруженного в фуры с высокими бортами, и главное — знамя Первого Нерчинского казачьего полка — целая штука[8] тройного шелка, без которой полк не имел права на существование.
— За мной! — вновь громко прокричал Семенов.
Запоздало оглянулся, почувствовал, как боль стянула ему скулы, выругался матом — сзади скакал Чупров, не отставал от казаков. Семенов погрозил ему кулаком:
— Отзынь! Коня мне запорешь!
Чупров его не понял, продолжал скакать, и Семенов, покраснев от натуги, от азарта, от злости, от досады на ординарца, словно тот был во всем виноват, заорал что было мочи и врубился в кучу сцепившихся немцев, полоснул одного шашкой по голове, потом с оттяжкой рубанул другого.
Среди немцев поднялась паника.
— Знамя! Где знамя? — прорычал Семенов, будто немцы понимали русскую речь и могли разобраться в его рычании, метнулся в сторону, легким ударом шашки перерубил кожаные поводья, соединявшие десяток задастых крепких битюгов, собранных вместе, которые с визгом унеслись кто куда. Немцы остались без лошадей.
— Где знамя? — вновь прорычал Семенов, устремляясь в освободившийся проулок.
Казаки, размахивая шашками, выкрикивая что-то азартное, ринулись за ним следом.
— Дас зинд казакен! — послышался испуганный крик.
— Казакен, казакен, — подтвердил Семенов, продолжая орудовать шашкой.
Через несколько минут он догнал последнюю подводу обоза — с высокими бортами, нагруженная офицерскими сапогами, обоз еще не успел уйти, — ездовой, старый худой немец в роскошной каскетке, сияющей медью и лаковым обтягом кожи, сидел на скрипучем, пахнущем ворванью[9] верху, как на груде соломы, и шлепал вожжами лошадей.
Увидев Семенова, он взвизгнул надорванно, будто получил удар ногой в низ живота, в самое важное место, и стремительно соскользнул с пароконки[10] на оглоблю, похожую на длинный орудийный ствол, с нее спрыгнул в чистый, присыпанный песком кювет, откатился в сторону, прикрывая голову руками.
Сотник не стал стрелять: ездовые — самые безобидные люди среди врагов — как правило, немощные, убогие, скрюченные ревматизмом, разноногие, криворукие — их жалеть надо, а не убивать. А вот «вильгельмов», как величает этот народ Чупров, небрежно пошлепывающих своих битюгов ладошками, каждый раз стараясь дотянуться до жирного конского зада, он сейчас здорово пощекочет шашкой.
—Аль-ле-лю-лю-лю! — зашелся в крике сотник, заводясь от этого крика сам, делаясь сильнее, злее, ловчее, привстал на стременах, прокрутил шашкой над головой «мельницу» — блестящий клинок работал как пропеллер «ньюпора» — боевого самолета, находящегося на вооружении у русской авиации. — Аль-ле-лю-лю-лю!
Конь под Семеновым был хороший, как и все его кони, — мог носиться, словно ветер, у дончака даже шкура задрожала, пошла сыпью от крика хозяина; запасной конь, на котором сейчас скакал Чупров, был еще лучше.
Сотник перестал крутить шашкой «мельницу», рубанул клинком воздух — раздался жесткий свист, на который оглянулись сразу несколько немцев.
— Казакен! — вновь послышался заполошный крик, и немцы — целых два эскадрона, хорошо вооруженных, сытых, — даже не достав клинки из ножен, бросились от казаков врассыпную.
Ездовые — как один похожие на убогого немца, слетевшего с горы офицерских сапог, — горохом посыпались со своих возов, стараясь слиться с каким-нибудь кустом, раствориться в сухой крапиве, обратиться в мышь, в таракана, лишь бы не видеть этих страшных казаков.
Сотник точно вычислил, в какай повозке находится знамя — оно лежало в новенькой двуколке, придавленное грудой штабных бумаг, — круто развернул коня и, словно дух, возникший из ничего, встал перед двуколкой.
Ездовой с вытаращенными глазами вскинулся в двуколке в полный рост и поднял руки.
— А ну пошел вон отсюда! — зарычал на него Семенов, легким движением шашки обрезал постромки; освободившиеся лошади захрапели испуганно, а ездовой продолжал тянуть вверх руки. — Я же сказал — вон! — выкрикнул сотник, перепрыгивая в двуколку.
Похоже, только сейчас ездовой понял, как ему повезло: он всхлипнул благодарно и так, с поднятыми руками, и исчез. Не война, а чудеса какие-то. Человек может исчезать в одно мгновение.
Древко знамени торчало из-под синих папок, к которым были приклеены аккуратные белые этикетки с интендантским перечнем. Сотник небрежно сплюнул за борт двуколки, лицо у него исказилось, стало чужим, каким-то кошачьим, усы вспушились. Он выдернул знамя из-под папок. Прорычал недовольно, чувствуя, как у него подрагивает от возмущения подбородок:
— Развели тут бумаги, крысы штабные!
Штабистов Семенов, как и многие забайкальцы, особенно окопники, не любил — они казались ему слишком высокомерными, погруженными в дворянскую заумь, не способными держать шашку в руках... А что главное для солдата в пору войны? Колоть врага шашкой, будто колбасу, и подмазывать кипящим салом пятки, чтобы «колбаса» эта бежала быстрее. При встречах со штабными офицерами, даже со старшими по званию, Семенов холодно улыбался и отворачивался в сторону. Приветствовал их только тогда, когда этого невозможно было избежать.
Сотник перекинул знамя Белову:
— Держи!
Тот ловко поймал его, развернул; Семенов вновь вскочил в седло, увидел замешкавшегося немчика в новой, еще не обмятой форме и решил захватить его в плен. У немчика неожиданно закапризничала лошадь — такое часто бывает, и всадник, вместо того чтобы огреть ее пару-тройку раз плеткой и быстро привести в чувство, начал с большезадой гнедой кобылой валандаться, уговаривать ее, успокаивающе хлопать ладонью по холке.
— Дур-рак! — прорычал Семенов, устремляясь наперерез к немчику.
Немчик оглянулся на дробный топот копыт, вскрикнул надорванно, словно преследователь выстрелил в него, залопотал что-то, давясь словами, воздухом, собственной оторопью — на него даже противно глядеть было; в это время кобыла его, будто почувствовав опасность, рванула с места так, что в разные стороны полетели невесть откуда взявшиеся мокрые комья земли.
— Дур-рак! — вновь хрипло прорычал Семенов, который знал, что немчика этого все равно догонит и возьмет в плен.
Похоже, одуревший неумеха этот добавил немцам паники: из-за домов на рысях выскочил целый эскадрон, увидел казаков и припустил лошадей от забайкальцев так, что на копытах лошадей только подковы засверкали, через несколько минут он смял другой эскадрон, шедший впереди. А ведь немцам ничего не стоило развернуться — хотя бы одному-двум десяткам человек, — и тогда Семенов со своими людьми увяз бы в рубке...
Отовсюду неслись панические крики:
— Казакен!
А Семенов как выбрал себе одну цель — немчика-кавалериста, испуганно встряхивающегося в седле, — так и продолжал ее преследовать, скалил зубы, будто волк, и крутил около головы коня плетку, пугая его, и тот на скаку всхрипывал и старался отвернуть голову от плетки в сторону.
Вр-решь, не уйдешь, — пробормотал Семенов угрожающе, глядя на спину немчика, обтянутую добротным форменным шабуром, утепленным меховой подкладкой, чтобы владельцу было не холодно рубать русских солдатиков, чтобы не застудился родимец, размахивая сабелькой во время исполнения своего воинского долга.
И вообще, все на этом немце сидело ладно, было специально подогнано, все — добротное, новенькое, необмятое, неспешно, с толком и умом сшитое, — видно, на войну он пошел как на некий праздничный променад, где могут повстречаться красивые девушки, на которых надо будет произвести неизгладимое впечатление.
Именно эта ухоженность немчика вызвала у Семенова приступ какой-то особой злости, он даже захрипел, на скаку загнал плетку за голенище сапога и опечатал конский бок ножнами шашки — не так это страшно коню, как если бы опечатал плеткой, но больно.