волна накатывает с новой силой, когда я бросаю взгляд на зрителей.
Я вижу, что многие из них будто плачут? У дам в руках салфетки, они протирают глаза, откуда-то слышится: «Просто великолепна! Звезда!», «Это было так трогательно и прекрасно…», «Лучшее выступление!». Но я не верю в эти слова. Мне так много раз говорили комплименты, которые оказались обычным враньем, что я больше не воспринимаю их. Напротив. Для меня все предстает в темных тонах…Мне вдруг кажется, что они всё-всё знают. Ухмыляются, оценивают, а я словно голая стою, политая с головы до пят отборными, первоклассными помоями. Их лица скалятся, веселятся, пока мой мир переворачивается с ног на голову и обратно, а потом опять. Я не могу дышать. Теперь никаких метафор, я реально не могу сделать и вдоха, пячусь. В глазах бьют круги, я закрываюсь руками, но будто слышу из каждого угла этого зала одну простую истину: прячь сколько угодно, мы все уже видели.
Я не думаю больше, просто не могу там оставаться, разворачиваюсь и бегу. Влетаю за кулисы, врезаюсь в кого-то да так сильно, что падаю. Это одна из моих преподавательниц, которая тянется ко мне и поднимает на ноги, что-то попутно кидая по поводу осторожности. Она поет дифирамбы, которые доходят до меня, как через толщу воды:
— Амелия! Ты была просто великолепна! Я знала, что у тебя большое будущее, но чтобы настолько?! Ну ты…
Не даю ей договорить, вырываюсь и бегу дальше, сама ничего не вижу из-за слез и буквально вываливаюсь в темный коридор за сценой. Не помню как, но откуда-то в руках мои вещи, которые я кидаю на землю, как только оказываюсь на улице, потому что мне тошнит. Я врезаюсь в каменную стену и нагибаюсь, уперевшись в нее холодными, как лед, вспотевшими ладонями — это все, что мне удается успеть сделать, когда все и происходит.
* * *
До моста Богдана Хмельницкого я добираюсь достаточно быстро, потому что все еще бегу от того, что пережила. Теперь, уперев локти в забор, я уронила голову в раскрытые ладони, и стою так уже, наверно, минут двадцать. Морозец кусает, но я и этого не замечаю — груз произошедшего слишком велик, чтобы отвлекаться на такой пустяк. Но он не мешает мне почувствовать, что я здесь уже не одна, правда лишь за секунду до того, как на мои плечи опускается какой-то пуховик.
Стену за своей спиной, как одна из стенок ловушки, в которую меня загнали, а я позволила. Две большие ладони опускаются вдоль моего тела, защелкивая защелку, и мне понятно без слов, что он делает это специально. Придавливает меня к заборчику, а сам приближается и проводит носом по волосам у виска, улыбается…
— Это было неплохо…
Его хриплый голос сковывает все тело, а его парфюм только добавляет этим цепям прочности. Запах не тот, что был когда-то, но очень похож. Снова сладковато-пряный и опасный — видимо во всех ценовых диапазонах он выбирает одно и тоже. То, что лучше подчеркнет его характер: горько сладкий и смертельный.
— Здравствуй, котенок.
Ублюдская кличка работает, как антидот. Я резко отталкиваюсь, изворачиваюсь и вот уже лицом к лицу к своему личному аду. Пусть это новая, прокаченная упаковка, а суть та же — я смотрю на него, сжимая себя руками, и вижу только котел, в котором меня и будут вечно сжигать. Максимилиан наклоняет голову на бок, оценивая реакцию, но ухмылка не покидает его лицо — думаю, что его все устраивает. Когда я делаю шаг назад, даже веселит. Он устало вздыхает, чуть закатывает глаза и тихо цыкает.
— Ты действительно плохо понимаешь с первого раза, малышка.
Делает шаг навстречу и хватает выше локтя. Что ему от меня нужно — я без понятия, и, если честно, не хочу знать. Он отнял у меня абсолютно все, начиная с моей чести и достоинства, заканчивая любимым делом, моей мечтой.
Когда я только начинала заниматься фортепьяно, моя учительница говорила: «Играть — значит открывать душу. Все хорошие музыканты именно это и делают — они пускают в свое сердце, душу и всего себя своих зрителей, потому что по-другому просто невозможно. Музыка и есть душа…». Правда, которую я осознала сегодня до смешного проста и безобразна: я больше никогда не смогу играть, потому что больше никогда не смогу пустить кого-то в свою душу.
Все кончено. У меня ничего не осталось…из-за него.
Пытаюсь вырваться, пятерня сжимается только сильнее, сменяя на лице этого ублюдка ухмылку на злость. Ему не нравится, что я не подчиняюсь тупым требованиям, но я понимаю, что так просто мне не вырваться.
«Тогда будем действовать сложно!»
Резко поднимаю колено и попадаю точно между ног. Сильно, с душой. Я не жалею его, меня то никто не пожалел, и так получается снова обрести свободу. Макс этого не ожидал, видимо думал, что я больше не посмею ничего такого исполнить, особенно после выстрела. Я еще как позволяю, сгибая его пополам.
Еле дышит. Тяжело и болезненно. Я, глядя на эту картину сверху вниз, ничего не чувствую, кроме желания убраться подальше. Срываю с шеи его подарок — кулон-котенка, — отпускаю цепочку, и она с тихим звоном падает рядом. Макс медленно поднимает на меня взгляд, полный обещания скорейшей расправы, я и это не смакую. Скидываю пуховик, лезу в карман, откуда достаю стопку налички — ровно тридцать восемь тысяч, — отпускаю ее на тротуар. Мне ничего от него не нужно и плевать на все — я все отдаю. Я даже ничего не говорю на прощание, потому что и сказать то нечего. Разве, что: «Надеюсь, больше никогда тебя не увижу?»
Но в спину мне доноситься тихий, хриплый смешок и обещание, что все еще не кончено:
— Беги, Амелия, беги. Прячься лучше. Больше всего на свете я люблю догонять и искать.
Глава 4. Свободная касса. Амелия
18; Ноябрь
Груз на моих плечах так и не стал легче. Я долго лежу и смотрю в потолок, потому что проснулась раньше, чем надо, а когда приходит время вставать, делаю это, дав себе еще одну минуту. Мне нужно собрать силы, приложить их, чтобы встать и еще добавить немного упорства, чтобы не свалиться обратно.
Кажется, я в депрессии…После того, как я узнала всю правду, меня спасала игра на пианино, но теперь я была лишена и этого, так что сбежать от всех мыслей и воспоминаний стало невозможно. Они крутились снова и