Я представляю себе медовые глаза Алекса, нежность его прикосновений... Вспоминаю, как мы спали под звёздным пологом — словно вся эта красота была создана специально для нас.
Только теперь, по прошествии стольких лет, я понимаю, что такое Оцепенение — это чувство ненужности и бессмысленности происходящего, чувство утраты и невозможности найти утраченное. На смену отчаянию и страху приходит милосердное Оцепенение, опускаясь на мой рассудок тяжёлым тёмным занавесом, и — чудо из чудес! — я засыпаю.
*
Через некоторое время я просыпаюсь с ощущением, что в чернильной темноте спальни кто-то есть, и этот кто-то освобождает мои запястья от шнура. На секунду душа воспаряет — Алекс! Но тут я открываю глаза и различаю: это Грейси примостилась в изголовье кровати и трудится над моими путами. Она дёргает и крутит узлы, но они не поддаются, тогда Грейси наклоняется и вонзает в шнур зубы — ни дать ни взять тихая усердная мышка, прогрызающая себе дорогу в амбар.
В следующее мгновение шнур лопается, и я на свободе. Боль в плечах — адская; руки колет словно тысячью иголок; однако я готова закричать и запрыгать от радости. Должно быть, то же самое ощутила моя мама, когда первый солнечный луч пробился сквозь каменные стены её тюрьмы.
Сажусь, растираю запястья. Грейси скрючилась в изголовье и не отрывает от меня глаз. Я от всей души обнимаю её. От горячей кожи малышки пахнет яблочным мылом и чуть-чуть потом. Представляю себе, сколько отваги ей понадобилось, чтобы проникнуть в мою комнату! Она едва заметно дрожит в моих руках, такая маленькая, хрупкая...
Но ведь она вовсе не хрупкая! Грейси сильная, возможно, сильнее любого из нас! Мне приходит в голову, что в течение многих лет она сопротивляется на свой собственный манер. «Прирождённая диссидентка!» — думаю я и прячу улыбку в её волосах. С нею всё будет хорошо. И даже лучше, чем просто хорошо.
Я слегка отстраняюсь и шепчу ей на ушко:
— Дядя Уильям всё ещё там?
Грейси кивает, затем складывает ладошки лодочкой и прижимает их к щеке, показывая, что дядя спит.
Я снова склоняюсь к её уху:
— Регуляторы — они по-прежнему здесь, в доме?
Грейси снова кивает и поднимает вверх два пальца. У меня падает сердце. Целых два регулятора!
Я встаю. Ноги сводит лёгкая судорога — ещё бы, я пролежала неподвижно почти два дня. На цыпочках пробираюсь к окну и открываю жалюзи, стараясь сделать это как можно тише — ведь дядя Уильям дремлет всего футах в десяти от меня. Небо насыщено лиловое, как баклажан, и улицы окутаны мраком, словно плотным бархатным плащом. Кругом тишина, ничто не шелохнётся, но на горизонте уже проглядывает еле заметное розовое зарево — приближается рассвет.
Внезапно мне неодолимо хочется ощутить запах океана, и я осторожно открываю окно. В него тут же врывается влажный солёный воздух, мгновенно вызывая в моём мозгу мысль о постоянном круговороте приливов и отливов, о вечном обновлении...
Моё сердце в отчаянии сжимается. Где же мне искать Алекса в этом огромном спящем городе? А самой мне границу не преодолеть. Что ж, остаётся пробраться к берегу и дальше — вниз, по прибрежным откосам, в океан, и идти, идти, пока вода не сомкнётся над моей головой. Будет ли больно?
Алекс — вспомнит ли он когда-нибудь обо мне?
Откуда-то издалёка, из сердца города, доносится рёв мотора — низкое, звериное урчание. Через несколько часов румянец рассвета прогонит тени; городские контуры прояснятся; проснутся люди и примутся потягиваться, варить кофе и собираться на работу — словом, всё как всегда. Жизнь потечёт дальше. Где-то в самой глубине моего существа зарождается щемящая боль — там живёт нечто столь древнее и глубокое, что у него нет имени. Это то, что связывает каждого из нас с самим корнем бытия. Эта древняя сущность сопротивляется, тянется из всех сил и пытается уцепиться за что-нибудь, что угодно, удержаться, остаться здесь, дышать, продолжать жить. Но я не дам этой сущности поработить меня.
Я лучше умру по собственной воле, чем буду жить по вашей!
Звук мотора всё ближе, всё громче, и теперь я вижу его источник: по улице несётся чёрный мотоцикл. На миг заворожённо замираю: я видела работающий мотоцикл всего пару раз в жизни. Несмотря на своё отчаянное положение, я остро чувствую красоту этого зрелища: машина, тускло сияя, пронизывает мрак, словно мокрая чёрная голова выдры прорезает воду. И мотоциклист — тёмная фигура, нереальная, не из этого мира, наклонилась вперёд, видна только макушка. Фигура приближается, обретает форму и чёткость.
Макушка цвета пылающих осенних листьев.
Алекс.
Не могу удержаться и издаю тихий крик радости.
За дверью спальни слышен приглушённый удар, как будто там что-то стукнулось о стенку, затем я слышу, как дядя негромко поминает чёрта.
Алекс заезжает в проулок, отделяющий наш двор от соседского. Этот проулок, по существу — лишь узкая полоска травы с торчащим на ней чахлым деревом, ограниченная сеточной оградой высотой по пояс. Я лихорадочно машу ему. Он выключает двигатель и вскидывает голову, шарит глазами по фасаду. Но пока ещё очень темно, и, возможно, он не видит меня.
Я решаю рискнуть и тихо окликаю: «Алекс!»
Он поворачивает голову на звук моего голоса, и его лицо освещается улыбкой. Он разводит руки в стороны, как бы говоря: «Видишь? Ты знала, что я приду и я пришёл!» В этот момент он вспомнился мне таким, каким я увидела его в первый раз — на обзорной галерее лаборатории: нереальное видение, блеск, вспышка — словно звезда, вдруг просиявшая сквозь тьму только для меня одной.
Я так полна любви, что кажется, будто тело моё превращается в луч света, и он устремляется ввысь и вдаль, за стены комнаты, за пределы города. Словно весь мир остался позади, и мы с Алексом парим одни в воздухе, свободные, как птицы.
Но тут дверь спальни распахивается настежь, и Уильям начинает истошно вопить.
Мгновенно весь дом наполняется шумом и светом, топотом и криками. Дядя ничего не предпринимает, только стоит в дверях и зовёт тётку; эта картина напоминает кадры из фильмов ужасов, когда просыпается спящее чудовище, только на этот раз в роли чудовища выступает целый дом. По лестнице грохочут чьи-то ноги — должно быть, регуляторы, думаю я; в конце коридора хлопает дверь — тётка вылетает из своей спальни в одной ночной рубашке, длинной и широкой, как мантия. Тёткин рот разинут в долгом, нечленораздельном вое.
Я всем телом бьюсь о закрывающую окно сетку, но та не поддаётся. Алекс тоже что-то кричит, но поскольку он снова завёл мотоцикл, я ничего не слышу за рёвом мотора.
— Держите её! — орёт тётка. Уильям очухивается и кидается в комнату.