Эндрю сказал Кирстен, что ему нужно время, но время тяжелым бременем наваливалось на плечи. Все, о чем он мог думать, была она. Как бы сильно он ни любил Марианну и дочерей, то, что Эндрю чувствовал к Кирстен Харальд, выходило далеко за рамки простой любви. И это пугало его.
Эндрю боялся любить. Он любил Марианну и потерял ее, он любил дочерей и тоже потерял их. Теперь у него нет больше сил любить и терять.
Просидев в шезлонге всю ночь без сна, ближе к рассвету Битон спустился на камбуз и сварил себе кофе. Поднимаясь снова наверх, он прихватил с собой кружку, эскизник, несколько угольных карандашей и, выйдя на палубу, уселся прямо на жесткий пол, по-турецки скрестив ноги. Глядя на восходящее солнце, Эндрю приказал себе в точности изобразить то, что видит. Первые его штрихи были робки, неуверенны, неровны, но постепенно рука обретала уверенность. Штрих за штрихом, страница за страницей Эндрю чувствовал, как к нему возвращается свобода. Каждый успешный набросок был очередным подтверждением истины, которую он успел забыть: только тогда ты будешь свободен, когда с тобою искусство.
Час спустя взглянув на результаты своего труда, Эндрю смутился, но еще больше удивился. Ни на одном листе не было и признаков пейзажа с восходящим солнцем. Каждый набросок был наброском ее лица.
Судья поднял две чаши больших весов. На одной из них лежали нотные листы, на другой — стоял человек, лицо которого было скрыто капюшоном.
— Выбирай, — сказал судья.
— Я не могу, — ответила она. Выбор одного означал отказ от другого. — Мне нужны оба.
Судья засмеялся:
— Ты не можешь иметь и то и другое. Ты должна выбрать что-то одно.
— Я не хочу выбирать — мне нужно и то и другое.
— Это ты уже говорила и видишь, что вышло. Выбирай!
— Нет, я хочу и то и другое!
Кирстен проснулась, все еще повторяя эти слова.
Минуту она никак не могла сообразить, где находится. Фиалки на окне ей напомнили. И две недели спустя Кирстен никак не могла привыкнуть к мысли, что просыпается в своей старой спальне, в доме, который принадлежал теперь ей. Всякий раз, открывая глаза, Кирстен мечтала увидеть сидящую рядом с ней Клодию, улыбающуюся и болтающую о новостях, мечтала увидеть Эрика, поджидающего их в столовой со своей обычной пачкой утренних газет у ног. Кирстен все еще хотела этого, прекрасно понимая, что прошлого не вернуть.
Клодии не вернуть. Эрик умер. Из троих осталась лишь одна.
Улыбаясь, Кирстен встала и оделась. Вовсе она и не одна здесь. Весь дом вертелся вокруг нее: прислуга нянчилась с ней, готовая в любую минуту исполнить любое желание, заботилась о ней, сдувала с нее пылинки. И Кирстен это нравилось. Она знала, что все слуги считают ее дамой «со странностями». Мыслимое ли дело? Их хозяйка практически не выходила из дома. Разве только однажды, когда приспичило съездить в музыкальный магазин. После это Кирстен целыми днями сидела за роялем и пыталась заставить волшебство заработать.
Пока, увы, безрезультатно. Но Кирстен решила уехать из Лондона, лишь добившись своего.
В это утро Кирстен из спальни отправилась прямиком к роялю, не зайдя даже в столовую, чтобы позавтракать. Она все еще находилась под впечатлением только что увиденного кошмарного сна. Кирстен со смехом относилась к толкованиям снов, но тем не менее надеялась, что в только что увиденном может скрываться какое-то тайное указание.
Сидя за роялем, она собралась с мыслями и постаралась припомнить весь сон и разобрать его в мельчайших деталях. Затем перешла к свободным ассоциациям. Тут мысли ее спутались, тело задрожало, голова наполнилась шумом. Истина мерцающими бликами засветилась прямо под ногами, Кирстен оставалось лишь наклониться и поднять ее.
Истина была в любви.
Разум Кирстен упорствовал: не эту истину искала она. Но было поздно, то, что так ярко открылось лишь мгновение назад, исчезло. Исчезло бесследно.
Кирстен услышала голос Натальи, некогда предостерегавшей ее: «Держись подальше от любви. Любовь отвлекает от музыки, осушает ее и истощает. Любовь разжижает мечту. Держись подальше от любви». И Кирстен услышала.
В своей погоне за мечтой Кирстен совершенно растеряла любовь.
Джеффри за все время их брака ни разу не сказал Кирстен, что любит ее. Даже Майкл за все годы, что она его знала, никогда не говорил о любви. И Эндрю, все еще страдавший по своей покойной жене, не хотел любить Кирстен.
Но в таком случае и сама она никогда не позволяла себе любить. Всю свою жизнь она, считавшая, что имеет все, на самом деле никогда не имела главного. Всю свою жизнь она казнила себя за то, что тоскует. Точно так же, как казнила себя за смерть Мередит. Музыкой она пыталась защищаться от страсти. Смертью дочери она защищалась от музыки.
Кирстен рыдала во весь голос. Впервые в жизни она наконец поняла истинное значение слова «все».
И «все» было именно тем, что Кирстен намеревалась получить в один прекрасный день.
Сквозь рыдания Кирстен услышала какой-то посторонний звук. Очевидно, кто-то из слуг включил радио. Мельком, как-то невзначай, она взглянула на свои руки… На крик Кирстен сбежался весь дом. Ее руки — эти окаменевшие лапы, столько лет державшие Кирстен в заточении, — двигались. Они были живыми, они порхали по клавишам.
— Американка, — фыркнул дворецкий.
— Артистка, — вздохнула повариха.
И чего было так орать? Пианино оно и есть для того, чтобы па нем играть. А для чего же еще?
Кирстен родилась заново.
Следующие полтора месяца она провела в добровольном заточении в своем лондонском доме, заново открывая для себя свою музыку. Пользуясь нотами, купленными для нее Эриком, и теми, что она приобретала сама, Кирстен снова учила произведения, которые знала прежде и успела забыть: каждую прелюдию, сонату, мазурку, скерцо, вальс, этюд, фантазию, гавот и полонез. Добившись совершенства в малых формах, она принялась за концерты и начала со Второго концерта Рахманинова.
Кирстен прерывала свои занятия только для того, чтобы поесть и немного поспать. Весь день она думала только о музыке и ни о чем больше не мечтала по ночам. Позанимавшись первые две недели в одиночестве, Кирстен начала привлекать прислугу в качестве своих слушателей — первых своих слушателей за десять лет. Все они считали такую обязанность за честь и удовольствие. Поначалу она страшно нервничала в их присутствии, но нервозность быстро прошла. Ее ежедневные семичасовые занятия стали неотъемлемой частью повседневной жизни обитателей дома: слуги увлеклись музыкой настолько, что порой отказывались от выходных с тем только, чтобы присутствовать на очередном представлении.