Ознакомительная версия.
Евдокию дружба бабушки и внучки ожесточала еще больше. Обе женщины, свекровь и невестка, старательно не подавали виду, что недолюбливают друг дружку. Уж очень они были разными: полуграмотная крестьянка и обнищавшая аристократка. Классовые противоречия столкнулись в отдельно взятой семье. Евдокия всеми силами пыталась доказать, что достойна своего образованного супруга. Лидия демонстрировала равнодушную холодность к невестке и расположение к Танюшке.
Таня росла старательной, послушной, но неуверенной в себе девочкой, пасующей перед сверстниками. Хорошо и спокойно она чувствовала себя только с малышней, была готова возиться с детьми дни напролет. Те, в свою очередь, обожали Таню. Училась Танюшка хорошо. Ей не слишком давались языки, зато рано обнаружились способности к математике. Тане прочили хорошее инженерное будущее, но девочка решила стать учительницей и с ходу поступила в педагогический на любимую математику. Учеба давалась легко, старенький профессор, преподававший начертательную геометрию, души не чаял в способной студентке и приглашал в аспирантуру, но Тане, как и матери, были чужды карьерные устремления, провести всю жизнь в институтских стенах казалось невыносимо скучным. Окончив институт с красным дипломом, Таня пошла ра ботать учителем в физико-математическую школу. Однокурсники недоуменно крутили пальцами у виска, но Таня любила нелегкую сумасшедшую работу и была счастлива среди бесконечного движения, шума и суеты отроков.
В марте пятьдесят третьего умер Сталин. Услыхав траурный репортаж по радио, Лидия усмехнулась:
– Гореть в аду проклятому кровопийце.
И, добавив вслед пару непечатных выражений, закурила. Из радио лился траурный марш, а Лидия, прямая как палка, стояла у окна, куталась в вязаный платок, смотрела на серые проседающие сугробы, на тонких губах играла мстительная улыбка. С улицы доносились причитания вечно поддатой дворничихи, скорбящей об Отце Народов. Лидия послушала эти вопли и обронила с презрением и жалостью:
– Каждый народ достоин своего правителя… Сталин – это мы…
В пятьдесят шестом грянула «оттепель». На легендарном ХХ съезде несгибаемая власть устами чудаковатого украинца-генсека впервые признала, что за несколько последних десятилетий допустила некоторые перегибы в деле построения самого справедливого общества в мире и постарается эти ошибки поправить, пересмотреть дела репрессированных граждан. И со всего Союза полетели в Москву, в серое здание Лубянки, миллионы конвертиков от несчастных обнадеженных людей, ищущих пропавших близких. По вечерам, проверив вороха тетрадок с ученическими каракулями, написав прошения для полуграмотных соседок, украдкой промокающих глаза краешками застиранных платков, Лидия распрямляла перед собой лист бумаги и каллиграфическим почерком выводила:
«В Прокуратуру Союза ССР.
Прокурору города Москвы…
Мой сын, Соколов Василий Иванович, 1907 г. р., работал на Московском автомобильном заводе им. Лихачева, в 1937 году был арестован органами НКВД и постановлением тройки при НКВД СССР от 5 декабря 1937 года осужден и заключен в исправительно-трудовые лагеря.
Я убеждена в невиновности моего сына. Прошу пересмотреть его дело…»
Осуждать у государственной машины получалось значительно скорее, чем разбираться в делах давно минувших, но не забытых лет. Прошло немало времени, прежде чем вьюжным февралем пятьдесят восьмого позвонила в дверь озябшая почтальонша.
– Решила передать лично в руки. Не дай бог, из ящика кто сопрет.
Лидия негнущимися пальцами разорвала конверт.
«Сообщаем Вам, что Ваша жалоба Прокуратурой г. Москвы рассмотрена. Дело, по которому Соколов Василий Иванович был осужден в 1937 году, для окончательного решения направлено в Президиум Московского городского суда».
Нахмурившись, Лидия который раз подряд перечитывала сухие казенные строки.
– Ничё, – погладила Лидию по плечу почтальонша, – уже хорошо, что не отфутболили, занимаются. Ты пиши, пиши дальше, пускай ответят, что с Василием стало.
Снова Лидия садилась за стол, включала лампу под желтым бумажным абажуром, доставала бумажный лист.
В марте, когда потекли ручьи и почтальонша сменила валенки на резиновые сапоги, пришел очередной конверт.
«Дело по обвинению Соколова Василия Ивановича пересмотрено Президиумом Московского городского суда 3 марта 1958 года.
Постановление тройки при управлении НКВД СССР отменено, а дело в отношении Соколова Василия Ивановича 1907 года рождения прекращено за отсутствием состава преступления».
Власть исправила одну из своих маленьких ошибок.
Лидия уронила голову на стол и глухо зарыдала. Почтальонша сбегала на кухню за водой. Она каждый день бывала свидетельницей подобных сцен. Вначале ревела вместе с несчастными женщинами, заодно оплакивая и судьбу своего мужика, с которым пожить-то толком не успели… А потом постепенно привыкла, как привыкает врач к рваным кровоточащим ранам. Здесь были те же страшные раны, но кровили изнутри, невидимые глазу, и лечить их было куда труднее, если вообще возможно было вылечить. Лидия пила, а зубы выбивали дробь о граненое стекло.
– Невинно-овен… – хрипела она. – Мой сыночек родной… Почему же его не отпустили? За что отняли у меня? Мужа, дом отняли, это я пережила, но сына Васеньку за что? Господи, что мы тебе сделали, чем прогневили? – Лидия воздела сухонькие руки к потолку. Потом, устремив в почтальоншу тоскливый взгляд, тихо промолвила: – Может, правы большевики: никакого Бога нет?
– Христос с тобой, что говоришь-то?! – перекрестилась почтальонша. – Ты погоди! Может, найдется твой Василий? Может, живет где на Севере, работает? Ему же без права переписки дали? А лет сколько прошло… Может, он вас тоже ищет, да война все адреса спутала… Вон у бабы Глаши из сорок восьмого дома внучка в Воркуте нашлась! Сынка осудили, он после срока там обженился, стал писать, родных искать, да не успел – помер. А жена его ответила, что дочка у них осталась. Скоро в гости приедут. Главное – надеяться!
И Лидия надеялась, продолжала писать снова и снова. Год сменялся следующим. Лидия состарилась, не могла больше работать. Глаза полуослепли, ноги ослабли, руки стали трястись. Время приостановилось, потекло размеренно и рутинно, порой счастливо, чаще скучно, однообразно, перемалывалось, как коровья жвачка. Без потрясений, без эмоций, без толку. Всю жизнь стремившаяся обрести штилевую гавань, Лидия, получив покой, впала в странную летаргию. Она полюбила сидеть в протертом до дыр кресле у окна, кутаясь в старенький латаный пуховый платок, созерцать бегущее мимо время. Утро сменялось днем, за осенью подкрадывалась зима. Старуху почтальоншу сменила рыхлая тетка с певучим украинским говорком. Вчерашние розовощекие дети в безразмерных валенках вытянулись в неуклюжих подростков, длинноногие напомаженные девушки переродились в усталых баб с авоськами и кудельками пережженных химзавивкой волос. Только Лидию время обходило стороной, не имело над ней власти. Что-то цепко удерживало старуху на этом свете. Сухая, прямая, с пепельным лицом, едва тронутым сеткой морщин, с неизменной сигаретой в уголках выцветших губ, красивая особенной скорбной старческой красотой, Лидия сидела застывшая, безмолвная, как статуя, бесстрастная, как высший судия. Что она видела, о чем думала, о чем вспоминала долгими тягучими часами, переходящими в сутки, недели, месяцы? Какие картины пробегали перед ее усталыми подслеповатыми глазами: беззаботной юности, счастливых лет замужества, детей, еще живых и здоровых, играющих на лужайке возле неиспепеленного дома? Или же проносились смерчем лихие годы, сокрушившие и унесшие все, что было дорого? Лидия никогда не говорила о далеком прошлом, будто его не существовало, словно ее жизнь началась после семнадцатого, а все до было сном, обманчивым и бессмысленным. Не строила планы на будущее, даже на выходные, отвечала коротко: «Дожить надо». Она словно разгородила вчера, сегодня и завтра стеклянными стенами: вроде вот оно перед глазами, но ни потрогать, ни почувствовать. Тревожно вслушивалась в шумы и шорохи, скрип полов, топот ног по подъездной лестнице. Иногда ей казалось: вот-вот отворится дверь, войдет по старевший старший сын, Василий, она прижмет его поседевшую голову к иссохшей материнской груди.
Ознакомительная версия.