Женевра, историк, прилетает в Бостон, а не в Манчестер, потому что ближайший рейс оказался до Бостона. Это означает, что Лео понадобится пять часов, чтобы съездить туда и обратно и привезти свою помощницу. Он уверяет, что его это нисколько не смущает. По пути он посвятит ее во все подробности дела.
Я стою у Лео за спиной, смотрю, как он завязывает галстук перед зеркалом в ванной комнате.
— Потом, — продолжает объяснять Лео, — я отвезу ее в «Мариотт». Насколько я помню, там довольно удобные кровати.
— Ты намерен и сам там остаться?
Он замолкает.
— А тебе этого хотелось бы?
В зеркале мы похожи на современных американских готов.
— Я подумала, что ты, возможно, не захочешь, чтобы она знала обо мне.
Он заключает меня в объятия.
— Я хочу, чтобы она знала о тебе все-все. Начиная с того, какой из тебя получился шикарный двойной агент, и заканчивая тем, как ты в душе отрываешься под Джона Мелленкампа и перевираешь слова песен.
— Я не перевираю…
— Там нет слов: «…выбрось все эти книги о Барби». Можешь поверить мне на слово. Кроме того, Женевре все равно придется с тобой познакомиться, когда мы в Вашингтоне будем ходить после работы ужинать…
Я не сразу понимаю, о чем он говорит.
— Я не живу в Вашингтоне.
— Это формальности, — смущенно говорит Лео. — В округе Колумбия тоже есть булочные.
— Это просто… неправильно, Лео.
— Ты передумала? — Он замирает. — Я твердо решил. На сто сорок процентов. Я точно знаю. Я только-только нашел тебя, Сейдж. И не хочу потерять. Всегда неплохо знать, чего ты хочешь, и стремиться к этому. Однажды через много лет мы будем читать пресс-релиз о Райнере Хартманне и рассказывать нашим детям, что мама с папой влюбились друг в друга благодаря военному преступнику. — Он смотрит мне в глаза. — Никак не можешь сделать решительный шаг?
— Я не говорила о переезде. Хотя вопрос все еще открыт…
— Знаешь, скажу так: если здесь найдется работа в Министерстве юстиции, перееду я…
— Я говорю о Джозефе, — перебиваю я. — Все это как-то… неправильно.
Лео берет меня за руку, выводит из ванной и усаживает на край кровати.
— Тебе тяжелее, чем мне, потому что ты знала его другим человеком — до того, как выяснила, что это Райнер Хартманн. Но разве ты не этого хотела, нет?
Я закрываю глаза.
— Уже не помню.
— Тогда позволь мне напомнить. Если Райнера Хартманна депортируют или даже экстрадируют, об этом расскажут в новостях. Громко. Все об этом узнают — и не только в этой стране, но и далеко за ее пределами. Мне хочется думать, что, может быть, в следующий раз, когда кто-то соберется совершить что-то ужасное — например, солдат, которому будет отдан приказ совершить преступление против человечества, — вспомнит эту статью в газете о нацисте, которого арестовали, хотя он девяностопятилетний старик. Возможно, в ту секунду он поймет: если выполнить приказ, правительство Соединенных Штатов или любой другой страны будет преследовать его до конца жизни, куда бы он ни убежал, как бы хорошо ни спрятался. И, может, он задумается: «Мне придется всю жизнь оглядываться, как этому Райнеру Хартманну». Поэтому вместо того, чтобы выполнять приказ, он решительно ответит: «Нет!»
— Разве не имеет значения то, что Джозеф жалеет, что не остановился?
Лео смотрит на меня.
— Важно только то, что он совершил, — отвечает он.
Когда я приезжаю, то застаю Мэри в гроте. Я вся липкая от пота: воздух настолько влажный, что, кажется, конденсируется на коже. Такое впечатление, что вместо гемоглобина в крови у меня кофеин, — такая я нервная.
Мне нужно многое успеть до приезда Лео.
— Слава Богу, ты здесь! — восклицаю я, взобравшись наверх.
— Из уст атеистки эти слова дорогого стоят, — отвечает Мэри. Увидев ее при таком освещении, любой художник сошел бы с ума: пальцы в перчатках пурпурного, розового и цвета электрик — как шалфей, который она вырывает. — Я пыталась до тебя дозвониться, узнать, как себя чувствуешь и вообще, но ты не отвечаешь на сообщения.
— Знаю, я все получила. Просто была очень занята…
— С тем парнем?
— Откуда ты знаешь? — удивляюсь я.
— Милая, любой, кто присутствовал на похоронах, а потом на поминках, и у кого есть хотя бы две извилины, заметил бы это. У меня только один вопрос. — Она поднимает голову. — Он женат?
— Нет.
— Тогда он мне уже нравится! — Она снимает садовые перчатки и вешает их на край ведра, в которое собирает сорняки. — И что это за срочность?
— Мне нужно задать вопрос священнику, — объясняю я, — а ты к ним ближе всех.
— Не знаю, то ли это должно мне льстить, то ли стоит поискать себе нового парикмахера.
— Речь идет об исповеди…
— Это таинство, — отвечает Мэри. — Даже если бы я и могла накладывать епитимью, ты все равно не католичка. Нельзя исповедаться и смыть с себя все грехи.
— Речь не обо мне. Меня попросили о прощении. Но грех очень, очень большой.
— Смертный грех?
Я киваю.
— Не спрашиваю о самом таинстве, как оно происходит для человека, который исповедуется. Я хочу знать, как поступает священник: выслушивает ужасы, от которых его воротит, а потом просто прощает?
Мэри садится рядом со мной на деревянную скамью. Солнце уже опустилось так низко, что все на вершине холма окрасилось багрянцем и золотом. Я гляжу на эту красоту, и холод в животе чуть отступает. Конечно, в мире существует зло, но его уравновешивают вот такие мгновения.
— Знаешь, Сейдж, Иисус не учил нас всех прощать. Он говорил: подставь левую щеку, если ударили по правой, но только если ударили тебя одного. Даже в молитве ко Всевышнему четко сказано: «И остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должникам нашим». Нашим, а не чужим. Иисус учит прощать то зло, которое совершили по отношению лично к тебе, а не то, которое совершено по отношению к другим. Но большинство христиан неверно толкуют эти слова: считают, что быть настоящими христианами — значит прощать все грехи и всех грешников.
— А если зло, совершенное по отношению к другому, косвенно затронуло и тебя? Или близкого тебе человека?
Мэри складывает руки на груди.
— Я рассказывала тебе, что ушла из монастыря, но никогда не говорила, почему туда пришла, — говорит она. — Моя мама сама воспитывала троих детей, отец нас бросил. Я была самая старшая, тринадцати лет. Я так сильно негодовала, что иногда просыпалась среди ночи с металлическим привкусом злобы во рту. Мы не могли позволить себе покупать бакалею. Телефона у нас не было, и света тоже не было. Мебель за проценты по кредиту забрал банк, а братья мои носили штаны, из которых давно выросли, потому что мы не могли купить новую школьную форму. А мой отец отдыхал с новой подружкой во Франции. Поэтому однажды я пошла к своему священнику и спросила, что мне сделать, чтобы унять злость. Я ожидала, что он ответит: «Найди работу. Выплесни свои чувства на бумагу». Но вместо этого он велел мне простить отца. Я уставилась на него, как на безумца. «Я не могу, — призналась я. — От моего прощения его предательство станет не таким ужасным».