Я не свожу взгляда с лица Мэри, пока она говорит.
— Священник ответил: «Он поступил неправильно. Он не заслуживает твоей любви. Но заслуживает твоего прощения, потому что иначе злоба будет расти у тебя в сердце, как сорняк, пока не задушит. Единственный человек, который страдает, пока копишь всю эту ненависть, — ты сама». Мне было всего тринадцать, я еще мало что смыслила в жизни, но поняла одно: если в религии столько мудрости, я хочу стать ее частью. — Мэри поворачивается ко мне лицом. — Не знаю, что тебе сделал тот человек, и не уверена, что хочу это знать. Но ты прощаешь не ради другого, ты делаешь это ради себя. Есть хорошая поговорка: «Ты не такая важная птица, чтобы постоянно думать о тебе». А еще говорят: «Не стоит жить прошлым. Я достойна жить будущим».
Я думаю о бабушке, чье молчание достигло именно этой цели.
Хорошо это или плохо, но Джозеф Вебер — часть моей жизни, истории моей семьи. Неужели единственный способ вычеркнуть его — сделать то, о чем он просит; казнить его за то, что он сделал?
— Мои советы помогли? — спрашивает Мэри.
— На удивление, да.
Она хлопает меня по плечу.
— Идем со мной, я знаю местечко, где можно выпить чашечку вкусного кофе.
— Я, наверное, задержусь тут ненадолго, полюбуюсь закатом.
Она смотрит на небо.
— Не вижу препятствий.
Я смотрю Мэри вслед, когда она спускается по ступеням, пока ее силуэт не исчезает из виду. Уже стемнело, очертания рук кажутся смазанными, как будто мир приоткрывает мне тайну.
Я снимаю с краю ведра похожие на увядшие лилии перчатки Мэри. Свешиваюсь через ограждение сада Моне и срезаю несколько стеблей аконита. На фоне бледных перчаток Мэри сине-черные лепестки напоминают стигматы — еще одни рубцы, появление которых невозможно объяснить, как ни старайся.
Предать человека можно множеством способов.
Можно шептаться у него за спиной.
Можно намеренно обманывать.
Можно отдать его врагам, когда он доверяет тебе.
Можно не выполнить обещание.
Вопрос в одном: когда совершаешь такие поступки, не предаешь ли ты самого себя?
Джозеф открывает дверь и тут же понимает, зачем я пришла.
— Сейчас? — спрашивает он.
Я киваю. Он мгновение стоит, вытянув руки вдоль тела, не зная, что делать.
— В гостиной, — предлагаю я.
Мы садимся друг напротив друга, между нами шахматная доска с аккуратно расставленными для новой партии фигурками. Ева с пончиком ложится у его ног.
— Собаку заберете? — спрашивает он.
— Да.
Он кивает, складывает руки на коленях.
— Вы знаете… как?
Я киваю и лезу в рюкзак, который везла на спине, пока ехала сюда в темноте на велосипеде.
— Я должен кое в чем признаться, — говорит Джозеф. — Я обманул вас.
Мои руки замирают на «молнии».
— То, что я рассказал сегодня утром… не самое страшное мое преступление, — произносит он.
Я жду продолжения.
— После случившегося я разговаривал с братом. После расследования мы с ним не общались, но однажды утром он пришел ко мне и сказал, что пора бежать. Я решил, что он знает что-то, чего не знаю я, поэтому послушался. Наступали союзники. Они освобождали узников лагерей. Повезло тем, кому удалось бежать, а не быть застреленным войсками союзников или растерзанным оставшимися заключенными. — Джозеф опускает глаза. — Мы шли несколько дней, пересекли границу Германии. В городах прятались в коллекторах, в деревнях — в сараях со скотом. Ели отбросы, лишь бы остаться в живых. Некоторые все еще нам сочувствовали, и как-то нам удалось достать фальшивые документы. Я сказал, что нужно уезжать из страны как можно скорее, но брат хотел вернуться домой, посмотреть, что там. — Нижняя губа его начинает дрожать. — Мы набрали кислых вишен — украли у одного крестьянина, который даже не заметит пропажи горстки урожая. Этим и поужинали. Пока ели — спорили о том, что делать дальше. И мой брат… Он начал задыхаться. Упал на землю, схватился за горло, посинел… Я, не отрываясь, смотрел на него. Но ничего не сделал. — Он проводит рукой по глазам, вытирая слезы. — Я понимал, что одному легче путешествовать. Понимал, что для меня он скорее балласт, чем помощник. Наверное, я знал об этом всю жизнь, — признается Джозеф. — Я совершил много поступков, которыми невозможно гордиться, но все во время войны. Тогда правила были другими. Я мог бы их оправдать, по крайней мере, найти им рациональное объяснение… Но этот поступок — совсем другое дело. Самое страшное преступление, которое я совершил, Сейдж, — я убил своего брата.
— Вы его не убивали, — поправляю я. — Просто решили не спасать.
— А разве это не одно и то же?
Как я могу уверить его в обратном, если сама в это не верю?
— Я давно говорил вам, что заслуживаю смерти. Теперь вы понимаете. Я — чудовище, животное. Я убил родного брата, свою плоть и кровь. И даже не это самое страшное. — Джозеф встречается со мной взглядом. — Самое страшное, — холодно добавляет он, — я жалею, что не сделал этого раньше.
Слушая его, я понимаю: что бы ни говорила Мэри, в чем бы ни уверял меня Лео, чего бы ни хотел Джозеф — в конечном итоге не я должна отпускать грехи. Я вспоминаю лежащую на больничной койке маму, которая прощает меня. Вспоминаю ту секунду, когда машина потеряла управление, когда я поняла, что авария неизбежна, но была не в силах ничего сделать.
И не важно, кто прощает тебя, если ты сам не можешь забыть.
По словам Лео, которые он произнес на прощание, именно я стану тем человеком, который всю жизнь будет оглядываться через плечо. С другой стороны, вот этого человека — который помогал убивать миллионы, который убил лучшую подругу моей бабушки, который держал в страхе многих, который видел, как у него на глазах задыхается собственный брат, — совесть не мучает.
По иронии судьбы я, которая всю жизнь активно отрицала любую религию, обратилась к библейскому правосудию: око за око, смерть за смерть. Я расстегиваю рюкзак и достаю одну идеальную булочку. У нее сверху такая же замысловатая корона, она так же присыпана сахаром, как и булочка, которую я испекла для бабушки. Но в этой не шоколад с корицей.
Джозеф берет ее у меня из рук.
— Спасибо, — благодарит он, и на глаза у него наворачиваются слезы.
Он с надеждой ждет.
— Ешьте, — велю я.
Он разламывает булочку, и я вижу крапинки аконита, который мелко порубила и смешала с тестом.
Джозеф отламывает четверть булочки, кладет ее в рот. Пережевывает и глотает, пережевывает и глотает. Пока от булочки не остается ни крошки.
Я обращаю внимание на его дыхание: оно становится тяжелым и затрудненным. Он начинает задыхаться. Пытается встать, сбивает с шахматной доски несколько фигурок, делает пару шагов… Я подхватываю его, устраиваю на полу. Ева начинает лаять, тянуть его за брюки. Отгоняю ее прочь. Руки его вытягиваются, он корчится передо мной.