И оказалось, что ничего этого Зоя не забывала никогда, никогда, все до последней ноты помнила наизусть, во всяком случае этот вальс, как она его играла на концерте, когда Виктория затеяла тот самый шопеновский концерт да ещё требовала, чтобы все ученицы как одна были в платьях, не юбках и блузках, а вот именно платьях, притом однотонных, потому что в однотонных фигура, видите ли, смотрится лучше всего, а бабушка Поля уже лежала больная и не могла шить, и они с мамой сбились с ног, ища портниху, тем более что Зою угораздило купить какой-то дико сыпучий материал, который прямо под ножницами разлезался в клочья. Но вальс она всё-таки играла, хотя руки были уже совершенно не те, что при Марине Львовне, а словно полупарализованные, но пассажи всё же как-то удалось одолеть, вызубрить и даже довести до приличного темпа, так что те, кто не слышал её раньше, а не слышал практически никто, считали, что всё нормально, так и надо, и Сама снисходительно уронила: «Всё прилично!» – а большего, чем приличия, она от Зои никогда и не ждала.
– …и мне особенно приятно сообщить вам! – взывала на сцене ведущая, расползшаяся до угрожающих размеров блондинка в чёрном.
Но слушатели упорно не желали принять сообщение, опасаясь, что концерт окончен, и продолжая аплодировать в трёхдольном размере.
Наконец блондинке удалось докричать:
– Что эта замечательная! Талантливая! Всенародно известная! Пианистка! Анна Олеговна Мишенькина-Терентьева! – аудитория опять ударилась было в овации, но блондинка решительно подняла руку и закончила-таки почти в тишине: – Наша землячка! Родом из села Привольного! И она закончила наше областное училище имени Даргомыжского!
Зоя решила, что ей послышалось. Этого не могло быть!
Она вытаращила глаза. Потом прищурилась.
Мишенькина-Терентьева, в очередной раз поклонившись, усаживалась за рояль.
Анька… Анька-Тетеря?!
Да это же просто…
Зоя привстала. На неё зашикали сзади. Уже звучали первые такты вальса си минор. Мелодия задумчиво вздыхала вокруг фа-диеза, ещё никуда не стремясь, не разгоняясь. Мишенькина брала фа-диез не глядя и откинув голову, будто нащупывая. В точности как Виктория Громова.
Да ведь Тетеря не училась у Громовой!!!
У Громовой училась как раз она, Зоя!
И – ну да, ничему не научилась. А разве можно чему-то научиться, например, у водопада? Стихийное явление природы, и только. «Шопен умер молодым!» – вот и всё, что сообщалось ученикам по поводу технических особенностей и приёмов исполнения произведения. Девчонки переглядывались: «Молодым? В ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТЬ лет?!» А Громова уже играла, нащупывая, какую-нибудь мазурку – на память, без нот, глядя в потолок. И звуки летели и таяли на лету…
И никакая Тетеря не могла даже близко мечтать о таком!
Ни Тетеря. Ни Зоя. Ни лучший студент курса Коля Нестеренко.
К тому же Тетеря была носатой, нудной и сонной! Сонная Тетеря – кличку и придумывать не понадобилось! И вечно доставали ей какие-то липовые справки-освобождения – от физкультуры, от колхоза, даже от субботника! А вечное одно-единственное её платье – фирменное, прыскали девчонки: клетчатое, серо-коричневое, к третьему курсу вылинявшее до неопрятно бурого? А безгубая улыбка, словно гримаса – левым углом рта? Да и волосы у неё – имелись ли вообще как таковые?
Не говоря уже о том, что лет ей должно быть… ну да, она же на два года старше Зои!
А Мишенькина уже вовсю разгоняла вальс, чуть притормаживая на поворотах, чуть приседая в полупоклоне, и счастливые мгновения такт за тактом вырывались у неё из-под пальцев и разлетались вокруг. И подростки, замирая, впервые вступали в бальную залу, а старушки с высокими, искусно уложенными причёсками снисходительно улыбались молодёжи, сжимая веера из страусовых перьев. И вот уже одна пара за другой входили в круг, и оркестр гремел с антресолей, за лёгкой метелью вальса гремел торжественный полонез, а потом пьяняще-весело взлетала мазурка, и ещё одна, и ещё – три мазурки подряд, но никто не устал, даже не запыхался, и когда замер последний аккорд, дама с переднего ряда с букетом гвоздик устремилась к сцене, по-бальному придерживая юбку, чтобы не задеть никого пышным кринолином.
Пианистка же шагнула ей навстречу и взяла цветы, а потом ещё раз низко поклонилась залу – и, распрямляясь, очень знакомо улыбнулась левым углом рта.
– Чё это с тобой?
– Ничего.
– Ну чё с тобой? Мам!
– Ни. Че. Го.
В этот раз накатило безо всякого осколка в глазу. Зоя прямо и ясно, обоими глазами смотрела на белый свет и ясно же видела, что никакой он не белый, а…
– Ужинать будем, мам?
– Ужинай. Пельмени в холодильнике.
…грязно-бурый, как вода в ведре после мытья подъезда. А в этой воде размешаны наши страхи, обиды и боли. Не уберёгся – плеснуло. Ещё раз не уберёгся – захлюпало в туфлях. В парадных, с каблуками.
Впрочем, чьи-то подъезды моют чужие тёти. И у кого-то есть деньги им заплатить. И попробуй только эта чужая тётя плеснуть этому кому-то на ноги!
– Я, это… пельмени сварил. Тебе положить?
«Вот приготовила лиса кашу и зовёт журавля в гости. Пришёл журавль, стук-стук клювом – только размазал кашу по тарелке. Ну, спасибо тебе, говорит, за угощение…»
– Не хочу.
– Ну, посиди просто так со мной!
Серые стены кухни. Паутина как раз над мойкой, над горой немытой посуды. В каком году она последний раз здесь белила? А, наплевать. Не имеет значения.
– А мне Катюня пять с минусом поставила за древо!
Древо? Ах да, генеалогическое древо. По ветвям – сок, родная кровь. Имена.
– Так ты отцу, что ли, звонил? Спрашивал имена предков?
– Не-а! Так никто же больше не нарисовал. Во всём классе три человека.
И правильно. Что за дурь – генеалогическое древо? Нет в природе никаких кровных связей. И никаким потомкам нет дела до предков. Как, впрочем, и предкам до них. Аналогично.
– Ладно, положи штук пять.
Пельмени уже остыли. Можно было есть не обжигаясь. Вот только странно – вкуса Зоя совсем не чувствовала. Просто жевала. Глотала, уничтожала, истребляла. Всё-таки занятие. Решение пищеварительной задачи.
Ни с того ни с сего заартачилась печень. Она у Зои любила иногда показать характер. Пельмени пришлись ей не по вкусу. Она, видите ли, предпочитала винегрет и домашний творожок. Печень была частью этого мира. Чего и ожидать от неё?
Но и у Зои имелся свой характер. Она молча и целенаправленно уничтожила все пельмени до единого.
Пашка осторожно взял её тарелку и понёс к раковине с явным намерением тут же помыть. Но даже этот самоотверженный порыв не пробудил в душе Зои проблеска тёплых чувств.
– Не хочется, – буркнула она в сторону чайных чашек и бесцеремонно хлопнула своей дверью.
Её пианино было столько же лет, сколько ей – сорок три. Хозяйственная бабушка Галя купила его в честь рождения внучки, и ещё пять лет пианино терпеливо дожидалось, пока внучка подрастёт до того, что сможет, взгромоздившись на две подставки, осваивать упражнения для двух пальцев. Но сорок три для инструмента – это цветущая молодость, если всю жизнь его протирали фланелевой тряпочкой и хранили в специально сшитом чехле, на котором рукой тихой бабушки Поли была вышита античная лира, перевитая лавровой ветвью.
Пианино сохранилось лучше её, Зои. Оно готово было, как встарь, сейчас же отозваться рукам пианиста – хоть мощными аккордами первого концерта Чайковского, хоть таинственным перебором бетховенской Лунной сонаты.
Она присела на стул и откинула крышку.
«У пианиста должен быть свой репертуар», – говорила Марина Львовна.
При этом под словом «пианист» она подразумевала не Святослава Рихтера и даже не Викторию Громову. Пианист – значило у неё и ученик третьего класса музыкальной школы, и первокурсник музпедучилища, и какая-нибудь престарелая дама, освоившая одним пальцем «Отцвели уж давно хризантемы в саду». А мама? Знала бы Марина Львовна, что мама в юности сама расчерчивала на бумаге клавиатуру, штриховала чёрные клавиши и так умудрилась выучить два вальса! ДВУМЯ РУКАМИ! И она играла один… когда же? Совсем недавно на какой-то праздник… Впрочем, мама есть мама.
Само собой, у Зои был свой репертуар. Бах, венские классики – с полдюжины сонат, «Январь» и «Октябрь» из «Времён года» Чайковского, три вальса и пара мазурок Шопена, его же экспромт-фантазия, миниатюры Дебюсси, пьесы Грига, два этюда-картины Рахманинова, да всё и не вспомнишь сразу! Понятно, что не всё наизусть от ноты до ноты, но кое-что – пожалуйста, хоть сейчас!
Однако «хоть сейчас» не вышло. Мазурка Шопена заупрямилась! Мелодия, сто лет знакомая, ни с того ни с сего перестала слушаться пальцев. Или это пальцы перестали вдруг слушаться? Звуки, вместо того чтобы выстроиться плавной извилистой линией, то рассыпались и пропадали, то, наоборот, грубо вламывались в середину такта. А может – о, ужасное подозрение! – такое было ВСЕГДА? И только теперь Зоя это УСЛЫШАЛА?