Конечно, в том, что природа создала ей такой, какая она есть, ее заслуги не было, но Лили знала: без нерассуждающего, добровольного рабства, без изнурительного труда, на которые она себя обрекла во имя балета, без непреклонной решимости идти по избранному пути само по себе идеально подходящее для танца тело ничего бы не дало. Мускулы, сухожилия, суставы, стопы и кисти рук – все это игра счастливого случая. Но карьера примы-балерины зависела не только от идеального тела, а от чего-то другого, даже большего, чем талант, – от особого состояния духа. Но что бы это ни было, она твердо знала: это «что-то» у нее есть.
Никто из видевших эту застенчивую девушку, не пользующуюся даже косметикой, с длинными белокурыми волосами, небрежно обрамляющими ее лицо; девушку, стесняющуюся зайти в комнату с посторонними людьми, избегающую разговоров; девушку с непринужденно грациозной походкой и взглядом, устремленным вдаль, так вот, никто из них не мог и предположить, какое неуемное честолюбие ее снедает. Ее буквально обуревала невероятная, чудовищная гордыня, и лелеяла она этот ядовитый плод так, словно то был только что зачатый ребенок.
– Да, она законченная танцовщица, – произнес чей-то показавшийся ей знакомым голос. – Ее без сомнения примут в Королевскую труппу.
Лили как раз выходила из школы и, хотя уже опаздывала к обеду, немного замешкалась у полузакрытой двери, за которой сэр Чарлз (а это был именно он) с кем-то беседовал. «Кого же еще из одноклассниц, ее конкуренток, кроме нее самой, – с тревогой спрашивала она себя, – готовы взять в балетную труппу Королевского оперного? Весь год она танцевала главные партии, но, выходит, у нее появилась соперница. Уж не Джейн ли Бродхерст? А может, Анита Гамильтон? Неужели они настолько хороши, что их возьмут в „Ковент-Гарден“[14]? Ну да, танцуют они ничего, но не настолько же…» Лили замерла у дверей, чтобы услышать продолжение.
– Она может попытать счастья и в другой труппе, даже в «Нью-Йорк сити сентр». – Лили сжала кулаки: второй голос принадлежал ее педагогу Элме Грей. – Или в Копенгагенской, там как раз требуются новые танцовщицы, после того как Лауру и еще двух других переманили в Америку.
О, Датский королевский? Лили повторила про себя это название, все еще не веря своим ушам. Неужели такое возможно? Нет, подобная награда могла достаться только ей – и никому другому.
– Да, дорогая Элма, – голос сэра» Чарлза звучал вполне категорично, – любая труппа мира с радостью ухватится за Лили. Лет пятнадцать или даже еще десять назад я сказал бы, что она вырастет слишком высокой: пять футов и семь дюймов. Но сегодня, если она перестала расти, это уже не проблема. Жаль, правда, что она так хороша, а…
– Да, – со вздохом согласилась ее педагог, – прямо сердце разрывается. Как будто все у нее есть, остается совсем чуть-чуть… уже горячо… В этом году она почти… да, Чарлз, почти… перешла ту черту, за которой начинается… Уверяю вас, бывали моменты, когда я молилась за нее, когда смотрела, как она танцует, но потом… я говорила себе: нет! Чуда не произойдет. Пускай она красива, пускай у нее безупречная техника. Но все равно… То неуловимое, то, чему и названия-то не подберешь… то, на что сразу клюет публика, что заставляет ее вскакивать со своих мест… так вот этого у нее нет.
– Мне всегда казалось, что это «что-то» зависит от личности артиста… – задумчиво промолвил сэр Чарлз.
– Я лично не пытаюсь анализировать и просто называю это магией, – ответила Элма Грей.
– Она сможет танцевать все вторые партии в любой перворазрядной труппе и первые – во второразрядной. – рассудительно заметил Черлз Форсайт.
– То есть все-таки быть примой? Нет, не согласна, – резко бросила Элма Грей. – Примой-балериной Лили не станет никогда. Согласитесь, дорогой Чарлз, что «почти примы» не существуют.
– Бывают безусловные примы-балерины. Бывают так называемые «великие». Им присваивают почетные титулы, чтобы было чем утешаться в старости. Но насчет нее мы заблуждались. Вы правы: «почти примой» быть нельзя. Как ни прискорбно, я вынужден это признать.
– Какое все-таки странное у нас ремесло, Чарлз, если подумать. Что-то в нем неестественное, несправедливое. Мы можем истязать их учебой, они могут истязать себя работой – и все равно ни в чем нельзя быть уверенным до конца, а когда все становится ясным, молодость уже прошла и… Да, бывают исключения, когда сразу видишь, что лучшие годы потрачены действительно не зря, но Лили никогда к числу таких исключений не относилась.
– И сколько их было в вашей жизни, этих исключений, моя дорогая?
– Только четыре, Чарлз, вы ведь знаете. И я ждала пятого. Оно должно когда-нибудь появиться.
– Ну, может, на следующий год? Или через год?
– Остается лишь надеяться…
Они завидуют мне, завидуют, твердила Лили, выбегая на улицу и ничего не видя перед собой. Визг тормозов отрезвил ее: еще секунда – и она попала бы под колеса такси. Это старичье, высохшие мумии, жалкие, гнусные развалины, но главное – завистливы. Эти свиньи завидуют ее молодости, таланту, которого ни у одного из них никогда не было. Еще рассуждают о каком-то «неуловимом нечто», которое невозможно выразить словами! Льют крокодиловы слезы, злорадствуют, в то же время делая вид, что им ее жалко, судят и рядят… Они же сами были от нее в восторге, как же они могут теперь говорить, что она не тянула… И ведь признают, вынуждены признать, что любая балетная труппа была бы счастлива ее заполучить.
Зависть! О, это чувство знакомо ей с того самого дня, как она начала танцевать, распаляла себя Лили, изо всех сил торопясь домой. Она читала зависть в глазах одноклассниц всякий раз, когда ее в чем-то выделяли перед ними, хвалили, давали главную партию. Зависть с их стороны означала, что она лучшая среди подруг, будучи безошибочным признаком, единственной эмоцией, которую нельзя утаить, единственным признанием, которое полностью ее убеждало. Зависть была ее союзником. Но, Боже, как отвратительно, что даже сэр Чарлз и Элма Грей подвержены этому чувству… и это учителя, якобы руководящие ею и заботящиеся о ней, а не конкуренты, то есть зависть вроде бы должна быть им чужда. Выходит, ожидать этого нельзя: такова человеческая натура. Они и в могилу-то сойдут, снедаемые той же завистью. Они скорчатся от нее, высохнут, зачахнут. Да, от зависти! От чего же еще? Они вызывали у нее чувство тошноты: если бы они не были столь мерзкими, она могла бы их даже пожалеть.
Теперь она так спешила, что почти бежала – скорей, чтобы выкинуть из памяти невольно подслушанные слова. К чему терять время, повторяя то, что не соответствует истине? Она летела вперед, откинув голову и распрямив плечи, – поступью примы-балерины. Разве в состоянии человеческое тело передвигаться более изящно?