Она помнит поцелуй (поцелуй… какой именно поцелуй? Первый поцелуй, который был фальшью или настоящий в доме Эйвери?).
Сегодня мой мир качается. Не сильно. Но он движется под моими ногами, напоминая мне, что я действительно жив. Я не ледяной. Я не урод и не монстр. Я не тот, кого люди боятся или избегают. Я просто человек, и я совершал плохие поступки, но мир движется, и я всего лишь человек. Я не неприкосновенный, не исключение. Я тоже могу сильно увлечься.
Увлечься Айсис Блейк.
Когда подхожу к больничной палате, которая мне более знакома, чем собственный дом, из нее выходит Наоми, ее волосы растрепаны, а халат измят. От локтя до запястья на ее руке красуется царапина. Она не глубокая, но красная, воспаленная и очень заметная.
— Настолько плохо? — спрашиваю я.
Наоми качает головой.
— Понятия не имею, почему она… такого не было целый месяц, а сейчас…
— Должно быть, что-то ее расстроило, — произношу я и пытаюсь пройти мимо нее в палату. — Позволь мне поговорить с ней.
— Она спит. Триша ввела ей успокоительное.
Восторг от понимания того, что Айсис помнит меня, исчезает. Я чувствую, как во мне закипает темная ярость, но Наоми отступает:
— Джек, послушай. Послушай меня. Это единственное, что мы могли сделать. Она угрожала поранить себя ножницами.
— И откуда, интересно, они у нее… — собственный гнев душит меня. — Почему вы позволили ей их иметь?
— Я не позволяла! Ради всего святого, ты ведь хорошо меня знаешь! Не имею ни малейшего понятия, где она их взяла, но они были у нее, и все, что мы могли сделать: остановить ее прежде, чем она смогла бы нанести себе реальный вред. — Страх заменяет гнев, наслаиваясь на нее, словно отвратительный торт. Я едва могу открыть рот, чтобы заговорить, но слова каким-то образом ускользают. — Должно быть, она из-за чего-то расстроилась. Ей стало намного лучше. Ты ведь знаешь, что она не сделала бы это, пока кто-нибудь не сказал бы ей нечто, что могло ее расстроить.
Наоми машет уставшей рукой, указывая на спящую в кровати Софию, которая укрыта белыми одеялами. Такая идеальная. Такая мирная.
— Можешь поговорить с ней, когда она проснется. Но моя смена заканчивается через пять минут.
Я замечаю мелкие морщинки у нее под глазами, мешки от переутомления, которые получают все медсестры за время своей длинной и стрессовой карьеры. Она так устала. Она была лучшей медсестрой Софии, единственной, которая ей действительно нравилась и которой она доверяла.
— Извини, — бормочу я.
Брови Наоми взлетают чуть ли не до небес.
— Прости? Что за странное слово ты только что сказал?
— Не заставляй меня говорить это дважды.
Я захожу в палату, закрывая за собой дверь. И наблюдаю сквозь матовое стекло больничной ширмы, как уходит Наоми, ее ухмылка очевидна даже через непрозрачный предмет.
Комната полутемная и тихая, за исключением пиканья мониторов, которые отрывисто выдают ее жизненно важные показатели. Каждый букет, который я дарил ей в течение этого года, все еще находится в палате — поникший, потемневший и ни на йоту не привлекательный. Но она хранит их все. В каждой вазе полно воды и они все расставлены в хронологическом порядке.
И тогда вина наносит мне удар, словно железный молот, в грудную клетку. Я не навещал ее две недели. Она осмотрительно оставила двухнедельный пробел в линии цветов, две пустые вазы ждали, когда я принесу им цветы, чтобы они могли послужить своей цели.
Я позволил чувству вины за то, что не смог спасти Айсис, доминировать над долгом по отношению к Софии. А это непростительно.
Как я могу быть настолько взволнован из-за девушки, вспомнившей поцелуй, когда девочка, которой я нужен, страдает?
Эгоистичный ублюдок.
Я осторожно присаживаюсь на край кровати. Белые простыни сминаются, как снег под моим весом и нежно очерчивают контур ее тела. Она гораздо худее, чем я помню. Каждая ее косточка торчит, как у птицы, она такая хрупкая и тощая. Скулы острые и четко выделяются. Больше нет и следа розового оттенка, который я привык видеть во время нашего взросления. Все это ушло после той ночи много лет назад.
— Я действительно плохой принц, — бормочу я, убирая волосы с ее лба. Она переворачивается и приглушенно бормочет:
— Талли…
Я сжимаю в кулак простыни, и литой гвоздь беспокойного раскаяния прокалывает мои внутренности, начиная от моего сердца, затем продвигается к легким, животу, задевая все на своем пути.
Талли.
Наша Талли.
«Ты причинил боль многим людям, не так ли?»
3 года
26 недель
0 дней
Доктор Фенвол — Санта. Если Санта сидит на «Слим фаст», чтобы похудеть, и каждый божий день носит вельветовые брюки, ох, да, а еще использует такие слова как: «эндометрий».
— Теперь, Айсис, просто ложись на спину…
Я плюхаюсь на кушетку томографа и пыхчу:
— Док, я делала это и раньше! Я каждый гребанный день ложусь на спину с тех пор, как попала сюда! Так что я делала это, по меньшей мере, семьдесят миллиардов раз!
В уголках глаз Фенвола появляются морщинки, а его седые усы изгибаются, когда он начинает улыбаться.
— Ты должна уже немного привыкнуть к этому.
— Вы никогда не сможете привыкнуть к тому, чтобы быть впихнутыми во влагалище гигантского пончика, — указываю я на томограф, который оживленно пищит, и начинаю разрабатывать план его гибели.
— Ну что ж, ты делаешь это последний раз, а теперь ложись.
Я выкрикиваю «УХХ» и шлепаюсь на спину, ударяясь при этом головой.
— И будь осторожней, ладно? Мы провели много часов, зашивая этот череп, — журит Фенвол. Он нажимает кнопку, и кушетка томографа скользит внутрь, в туннель, засасывающий меня в темноту.
— Ты в порядке? — спрашивает он.
— Здесь тесно и пахнет ватой.
— Что ж, прекрасно. Запускай, Клео!
Женщина за панелью управления в соседней комнате машет через окно, давая понять, что услышала его, и машина начинает рычать. Слышу, как уходит Фенвол, и я остаюсь наедине с Большой Бертой. И ее вагиной.
— Как… как там погода в… Роботленде? — начинаю я. Машина булькает мне в ответ.
— Хорошо. Это хорошо. Как дети?
Большая Берта с энтузиазмом издает звуковой сигнал, и синий свет ослепляет меня.
— Ахх! — прикрываю я глаза. — У них, наверное, переходный возраст!
Машина печально издает короткий, высокочастотный звуковой сигнал, и свет гаснет.