было.
– Ива… представь, каково это мужчине очнуться с переломанными ногами и руками, с проломленной головой и дырой в груди, и при этом не помнить ни кто он, ни что с ним случилось, и понимать – а он это уже понимает, поверь – что у него никого нет. Он уже спросил о своей матери, и мне пришлось сказать, что она умерла.
– А о жене, о ребёнке спрашивал?
– Нет, Ива. Не спрашивал. И нет, о ребёнке ему ещё тоже не сказали.
– Как это?
– Вот так это. Скажут, когда время придёт.
У Ивы на пару мгновений перестало биться сердце.
– Знаешь, дочь, это так странно…
– Что именно?
– Ты ведь всегда была такой милосердной, хоть и не очень эмоциональной, жалеешь людей и животных, так сказать, с холодной головой. А к нему почему так жестока – не понимаю. Жизнь ему, считай, спасла, сохранила – это молодец. Но ни разу не прийти, не поинтересоваться, как он… а вы ведь так дружили в детстве, а Шанель как тебя любила!
«Шанель, а не он, и я его навещала», – подумала про себя Ива.
– Знаешь, а я ему про тебя рассказывала, как дружили, как бегали вместе, как чёлку он отрезал тебе кривую…
– Зачем?
– Ну, как зачем. Человек ничего не помнит. Надо же ему хотя бы попытаться помочь… Я думаю, ты могла бы. Уверена в этом.
– Что, прям совсем ничего не помнит?
– Нет, не помнит. Он-то и просыпается не часто, но дозировку ему с сегодняшнего дня прилично понизили – слишком уж долго на наркотиках. Значит, будет бодрствовать дольше. Ну и представь, каково ему будет. Обычно в таких делах очень родня помогает, а тут… даже Мак не будет, и я сегодня буду занята на операциях. Он один будет. Наедине со своими ранами и беспамятством.
– Хорошо. Чем ты его кормишь?
– Там в холодильнике найдёшь чернику – я купила свежую. В тумбочке семена чиа и орехи. Орехи я заранее дозировала по назначению врача. Всё это разбей блендере – том, который у нас для смузи – и отвези ему. Он сам это выпьет. Но я ему обычно ещё тёплый бульон делаю и по ложечке даю – он пока вставать совсем не может, даже подниматься.
Отключив телефон, Ива отправилась в ванную: сегодня вместо пробежки придётся ехать в больницу. После – на работу к девяти.
Увидев себя в отражении зеркала ванной, она заглянула прямиком в собственные глаза.
– Почему я думаю о том, о чём не хочу думать? – спросила она у самой себя. – Почему люди так важны, если умирать я буду наедине с собой? Люди – деревья у обочины. Мелькают, пока едешь, а там, в конце пути… вообще, ничего не важно. Он один из многих. Он просто мелькнул в моём окне. Проткнул, правда, больно поцарапал, но не смертельно же, так что, это не считается. Стёб не опасен для жизни, даже полезен, потому что держит в тонусе. Держит всех. И слабых – не фиг зевать, если не хочешь тумаков, и сильных – грех пропускать возможность развлечься. Дорога-то скучная. Мельтешня одна. А в конце – одиночество.
Приблизив лицо вплотную к зеркалу, Ива позволила себе быть искренней, а потому в её голосе отчётливо слышалось отчаяние:
– Ну и почему, блин, мне так… остро? Ведь я еду по дороге, и никто не ждёт меня в конце. Его не будет рядом, когда я стану умирать. Его не будет.
Ива смиренно вышла из дома, и не без грусти взглянув на свою новенькую Теслу, вот уже несколько дней прикованную к одному месту, села в свой старый, как мир, пикап. Он, того и гляди, собирался развалиться прямо на дороге, но выбора у Ивы не было: все моечные в округе сошлись в одном и том же мнении – обивку заднего сидения никак не отмыть, а только менять. Стоило ей только открыть заднюю дверь, а работнику сервиса увидеть залитое человеческой кровью сиденье, как он тут же начинал мотать головой и твердить, что такие заказы они не делают.
Ива подумала было попробовать отмыть машину сама, но что-то ей всё время мешало. Так и стояла её небесно-кобальтовая Тесла на приколе.
Лицо Мэтта было перекошенным от боли: вцепившись в поручень над головой, он силился приподняться и занять вертикальное положение.
– Стойте! – крикнула ему Ива. – Что вы творите? Вы же сами себя калечите!
Мэтт застыл, услышав её голос. Лицо его выровнялось, повязки на скуле больше не было – рану стягивал специальный полупрозрачный пластырь, но лучше бы он был матовым. От вида раны Ива, принимающая роды у коров, свиней и коз, практически ежедневно штопающая собак и кошек, почувствовала, как земля уходит у неё из-под ног. Почему-то раньше она об этом совсем не думала, и только теперь вот поняла, что красивое лицо отныне и навсегда изуродовано. Шрам – это, конечно, не конец света, но… Ива ни разу в жизни не признавалась себе в том, что на её скромный вкус у Мэтта самое красивое лицо в мире. А теперь вдруг призналась, что да – он был красив. Был.
Сегодня его глаза выглядели гораздо лучше: кровавое стало просто розовым, чёрное вернулось в нормальный свой размер булавочной головки, а на освободившееся место выступила привычная зелень – глубокий, мерцающий золотом болотный цвет.
Ива решительно подошла ближе, но только она знала, чего стоила ей эта решимость.
– Зачем вы поднимаетесь?
Он смотрел в упор и не думал отвечать.
– Вам нельзя подниматься. Швы ещё недостаточно зажили, могут и разойтись. Вам это нужно?
Он молча опустил плечи на кровать, но продолжил смотреть на неё из-под приопущенных век.
Ива почувствовала, как ускоряется её сердцебиение.
Если бы не амнезия, у её матери не было бы доводов, способных привести Иву к этому человеку, как сильно бы он в ней не нуждался.
– Это завтрак.
Ива сухо протянула высокий пластиковый стакан с жижей, которой когда-то давно насиловала и себя. Но сочувствия к Мэтту у неё не было.
Мэтт взял его, не отрывая от неё глаз.
– Приятного аппетита и всего хорошего.
Ива дёрнулась, было, к выходу, но путь ей преградила дородная материнская грудь.
– Вот суп – дай ему. Я уже разогрела. О, Мэтт! Не спишь? Привет. Всё хорошо? Я буду на операции часа