Ознакомительная версия.
Он еще не мог тогда думать о маленькой Моник как о своей семье, и лишь потом, когда она родила Машу, Луговской стал соотносить это слово с ними обеими, а не только с Ниной и Таней.
Клиника, в которой он прежде был хирургом, а теперь лишь консультировал, находилась поблизости, в квартале Сен-Жермен. Чтобы ехать в Марэ, где они жили, Луговской спустился в метро.
Моник давно уже колесила по всему Парижу на автомобиле, но ему не хотелось приобретать этот новый навык. Это было бы, наверное, так же безответственно, сесть за руль в его возрасте, как и продолжать оперировать.
Да, оперировать он перестал, вождение автомобиля так и не освоил – старость, старость!
Впрочем, мысль о старости доктора Луговского нисколько не угнетала. Он полагал гуманным, что его жизнь угасает себе и угасает потихоньку. Да и что его должно в этом смысле угнетать? Конечно, Моник и Маша станут горевать о нем, и это будет искреннее горе – они обе очень искренние девочки. Но что же, с этим ничего не поделаешь: он много старше жены, и вполне естественно, что уйдет раньше ее.
Конечно, Маше лучше было бы расти с отцом, чем без отца, но если смотреть на вещи со здравым прагматизмом – он не оставляет дочь в беспомощном положении. За свою докторскую жизнь он заработал хотя и не огромные, но вполне приличные деньги, и Моник после смерти родителей располагает собственными средствами. Так что в материальном отношении жизнь их дочери устроена. А в отношении нематериальном ничего устроить все равно невозможно, это объективно так, и было бы так, даже если бы Маша родилась в годы его молодости, как Таня. Много ли сумел он помочь Тане в те свои годы?
Луговской вышел из метро в Марэ, прошел через площадь Вогезов. Он любил этот квартал за аристократическую обветшалость. Даже не верилось, что когда-то Королевская площадь была одной из самых блестящих в Париже.
Под аркадами еще стоял последний уличный торговец. Он продавал оловянных солдатиков. Дмитрий Николаевич вдруг вспомнил, что у него нет подарка для дочери к завтрашнему дню ее рождения. Его охватил стыд. Как он мог это упустить? Ведь помнил все утро, а потом вот погрузился в дела в клинике… А теперь он уже ничего не успеет: до поезда осталось полтора часа, он зайдет домой за вещами и сразу поедет на Лионский вокзал.
Он подошел к лотку, на котором были выставлены солдатики.
Когда Маша была маленькая, то любила игрушки, сделанные по образу и подобию больших людей и предметов. Разнообразные антикварные фигурки здесь, на площади Вогезов под аркадами, продавали уже и тогда, и она могла разглядывать их часами, и Луговской с удовольствием покупал их ей, хотя это было недешевое удовольствие.
Но ведь теперь она большая. Она выглядит взрослее своего возраста, и даже не то чтобы выглядит – вообще-то Маша довольно хрупкий ребенок, – но по самой сути своей она взрослее десяти лет. Серьезная барышня!
Луговской улыбнулся, вспомнив Машину серьезность.
– Это д’Артаньян? – спросил он, взяв с прилавка оловянную фигурку в голубом плаще.
– Может быть, Атос, месье, – ответил продавец. – Или Арамис. Слишком строен, чтобы быть Портосом.
– Все-таки, я думаю, д’Артаньян. Слишком пылок, чтобы быть Атосом или Арамисом.
– Да? – Продавец вгляделся в лицо оловянного мушкетера. – Наверное, вы правы. Во всяком случае, это редкий экземпляр. Настоящий «Люкотт», не какая-нибудь полая британская поделка. Чувствуете, какой он тяжелый? У меня он один, вы видите. Хотите купить для себя?
– Для дочери – у нее завтра день рождения. Только я не уверен, что ей понравится оловянный мушкетер.
– Я думаю, понравится, – улыбнулся продавец. – Ваша дочь до сих пор частенько подходит ко мне. И я же вижу, с каким восторгом она разглядывает моих солдатиков. В конце концов, необязательно, чтобы девочка любила только кукол. Мушкетер, подаренный отцом, ведь это талисман на всю жизнь. Он будет ее охранять.
«Кажется, Моник уже купила подарок от нас обоих, – подумал Луговской. – Да, она говорила, а я забыл. Так и не сумел я стать заботливым отцом. Ни для одной из своих дочерей».
Когда была маленькой Таня, он работал дни и ночи. Они с Ниной бежали из России в чем были, и, пока добрались из Константинополя в Париж, кончились даже те небольшие деньги, которые удалось вывезти из Крыма. Нина была беременна, потом ухаживала за ребенком, да и вообще, она мало была приспособлена к жизни, так что от его работы зависело тогда их существование в самом прямом смысле слова, и ничего удивительного не было в том, что у него не оставалось времени на дочку.
А теперь… А теперь у него не осталось сил. Душа его истощена. Он просто старик, и жизнь в нем угасает.
– Я возьму мушкетера для своей дочери, месье, – сказал Луговской. – Пусть он ее охраняет.
– Но все-таки я не хотела бы жить в Кань-сюр-Мер всегда. Здесь очень красиво, особенно весной. Но я больше люблю Париж.
– Почему?
Луговской невольно улыбнулся, глядя на дочь. Его всегда трогала Машина рассудительность.
– Наверное, потому что я там родилась, – мгновенье подумав, ответила она. – Ведь это много значит, где ты родился, правда?
– Правда, – кивнул Луговской.
– Папа…
Маша вдруг замолчала, как будто не решалась что-то сказать. Это было совсем на нее не похоже. Она всегда говорила что думает, с прямотой и честностью ребенка, растущего среди любящих людей.
– Что? – спросил Луговской. – Ну говори, говори. О чем ты думаешь?
Они вышли на набережную вдвоем после праздничного семейного обеда. Солнце уже стояло низко над горизонтом, отсветы заката бежали по морю. Воздух был прозрачен до пронзительности, и понятно было, почему так любили это место художники – почему Ренуар поселился здесь в конце жизни.
Когда-то Луговской часто бывал у Ренуара, вилла которого стояла на холмах над городком среди крестьянских домов, оливковых рощ и апельсиновых плантаций. С ним вообще любили разговаривать художники, и русские, и французские. Воспоминание о том, как Шагал сказал, что доктор чувствует самую суть искусства, даже теперь отзывалось в душе Дмитрия Николаевича гордостью.
– Я думаю о том, что ведь ты родился в России, – ответила Маша. – Я никогда раньше не думала об этом, а теперь стала думать.
– Почему? – спросил он. – То есть почему именно теперь?
– Потому что я именно теперь поняла, как тебе должно быть очень тяжело жить вдали от родины. Я подумала: если бы меня увезли из Парижа, и еще в другую страну, и еще если бы я знала, что это навсегда… Ведь это было бы ужасно! А ты… Тебе правда очень тяжело, папа?
– Не знаю, Машенька, – сказал он, помолчав. – Наверное, очень. Но ведь это не вчера стало так. Я привык.
Ознакомительная версия.