Ознакомительная версия.
– Привык, что тебе тяжело?
Она посмотрела удивленно. Глаза у нее были серые, очень светлые, а волосы очень темные. Это сочетание, которое при взгляде на Моник вызывало у Луговского лишь ощущение чего-то необычного, выразительного, в Маше почему-то казалось ему тревожным. Было в этом что-то беспомощное, слишком хрупкое. Хотя, возможно, это только его невнятные фантазии, а на самом деле это просто очень красивое для женщины сочетание глаз и волос.
– Мне пришлось привыкнуть, – объяснил он. – Иначе нельзя было бы жить. А сделать так, чтобы… не жить, я полагаю непорядочным.
– Папа, почему ты никогда не рассказывал мне о своей русской семье? – спросила Маша.
Она остановилась и смотрела теперь прямо на него. Непонятно даже, как это могло быть, ведь она была очень маленькая. Но смотрела прямо на него серыми серьезными глазами.
– Я не думал, что тебе интересны подробности, – ответил он. – Думал, достаточно, что ты знаешь, что она у меня была.
– И только? Ты не рассказывал только поэтому?
– Не только. – Глядя в ее глаза, невозможно было не то что лгать, но даже недоговаривать. – Еще потому, что я страшно виноват перед своей русской семьей.
– Но в чем ты виноват перед ними, папа?
В ее голосе снова прозвучало удивление.
«Она просто не понимает, как я могу быть в чем-то перед кем-то виноват», – догадался Луговской.
Ее удивление по этому поводу было так же трогательно, как вся ее серьезность.
– В том, что перед войной увез их из Франции в СССР, – объяснил он.
Он сам удивился, как легко ему оказалось выговорить это, словами назвать эту истину – истину страшной своей вины. Наверное, Машины глаза обладали тем же свойством, что и воздух в Кань-сюр-Мер. Мир, увиденный через них, представал пронзительным в своей естественности и чистоте.
– А почему ты их увез? – снова спросила она.
Похоже, у нее накопилось к нему много вопросов.
– Потому что понимал, что Францию захватят фашисты, – ответил Луговской. – И не хотел жить под их сапогами. И тем более не хотел, чтобы жила моя семья.
– Я понимаю, – кивнула Маша. – Фашисты убивали даже маленьких детей. Они убили всю семью на ферме Тибо – знаешь, на той, что недалеко от замка Гримальди? Мне мама рассказывала.
Она махнула рукой, показывая на холмы. Средневековый замок Гримальди причудливой громадой темнел над городком.
– Я знал, что Францию они захватят, – сказал Луговской. – И точно так же знал, что они никогда не захватят Россию.
– Почему ты так знал?
В ее воздушных глазах плеснулось уже не удивление даже, а настоящее изумление.
– Это трудно объяснить в двух словах. – Луговской улыбнулся дочкиным глазам. – Для этого надо знать Россию.
– Ну да, я ведь знаю только язык. Этого мало, – кивнула она.
Луговской с самого Машиного рождения разговаривал с нею по-русски, и язык она действительно знала. Хотя и грассировала, и иногда подчиняла свою речь французским правилам. И интонация у нее оставалась французской, со взлетом в конце каждой фразы, даже когда она говорила по-русски.
– Я уехал из Франции в Россию, то есть в СССР, перед войной и увез семью, – продолжал он. – Мне казалось, я их спасаю. А получилось, что я заманил их в ловушку, из которой к тому же сам ускользнул.
– Но ведь ты не ускользнул! Ведь ты не хотел, чтобы тебя взяли в плен на войне! – воскликнула Маша. – И ты же не виноват, что тебя освободили, что тебя отправили во Францию!
– Объективно это так. Но моя семья осталась там. И может быть, их кости лежат сейчас где-нибудь в вечной мерзлоте под Норильском. Если бы я не проявил непростительную наивность, а вернее, чудовищную глупость, то Нина и Таня были бы сейчас во Франции и со мной.
Наверное, жестоко было говорить об этом с ребенком. И что значит – «они были бы со мной»? А где была бы в таком случае она, Маша?
Но Луговской почему-то не чувствовал, что поступает неправильно.
Сегодня он вдруг увидел свою маленькую дочь совсем иначе, чем видел до сих пор. Французская ясность, конкретность ее ума, которая до сих пор казалась ему очень простой, вдруг предстала в его глазах во всей своей сложности.
Эта ясность была знаком того, что Маша видит мир каким-то особенным образом. Так, как это недоступно даже ему, взрослому, опытному человеку.
Эта мысль – не мысль даже, а лишь смутная догадка – мелькнула и исчезла прежде, чем он успел ее уловить.
Возможно, Маша и прогнала ее очередным своим вопросом.
– Папа, а скажи, я хоть чем-нибудь похожа на твою старшую дочь Таню? – спросила она, помолчав.
Он тоже помолчал, не зная, что ответить. И такое незнание тоже было ново для него.
– Не знаю, Машенька, – наконец произнес он. – Если бы ты спросила меня об этом раньше, я уверенно ответил бы: нет, ничем не похожа.
– Потому что я похожа на мою маму, да? Но ведь и я, и Таня – твои дочери тоже, а не только своих матерей!
Он улыбнулся пылкости, с которой она это выговорила, но постарался скрыть улыбку, чтобы не обидеть ее.
– Конечно, вы обе мои дочери, – кивнул он. – Но Таня родилась, когда я был совсем молод, и это был один Дмитрий Луговской. А ты – когда я стал очень стар, действительно очень, гораздо старше своих лет, – и это был уже совсем другой человек. Получается, что в каком-то смысле вы родились от разных людей, и поэтому вы тоже совсем разные. Я говорю понятно?
– Да, папа, – кивнула Маша.
Луговскому показалось, что она расстроилась.
– Но в этом нет ничего плохого для тебя, – поспешил добавить он. – Моя усталость обернулась в тебе серьезностью и разумностью. Это очень важно для жизни, поверь.
Маша коротко вздохнула. Неизвестно, поверила ли она ему. Оказывается, он плохо знает ее. И самое удивительное – он понял, что вряд ли кто-то знает ее хорошо…
Эта девочка, ясная, как воздух над морем, вдруг предстала перед ним ускользающей загадкой, и это произошло прямо сейчас, в те минуты, когда они шли по берегу вдоль заката.
Он подумал вдруг, что Маша как будто вышла из пьес Чехова. На каких бы сценах ему ни приходилось видеть эти пьесы – в Москве, в Париже, – всегда у него было ощущение, что сыграть их невозможно. Просто потому, что не могут живые люди, даже самые гениальные актеры, воспроизвести тот смысл, одновременно великий и ускользающий, из которого сплошь состоят придуманные Чеховым люди. Что такое его три сестры? Какие они? Ну да, указан их возраст, и можно придумать для них какие-нибудь характерные привычки, но при этом почему-то понятно, что дело совсем не в возрасте и не в привычках. И как глупо выглядят актрисы, когда пытаются показать, что Маша Прозорова имеет обыкновение, например, хрустеть пальцами, а Ольга – поправлять пенсне. Ускользают они, ускользают, только летит над сценой таинственнный вздох: «Если бы знать!»
Ознакомительная версия.