Я увидела, как Франк, когда он был у меня последний раз, надевает свое короткое пальто. Он засунул большие пальцы под воротник и стянул его на шее. В его предпоследнее посещение, во время нашего с ним последнего соития, когда мы с ним последний раз лежали вместе в постели, я все испортила, думая о том, попросил ли он уже у жены развод. В последний же его приход мы уже не лежали вместе, а говорили только о делах. Это мы-то с Франком! Человеческие отношения невозможно перевести на банковский счет. В разговорах о деньгах есть что-то опустошающее. Катастрофическое. Как только в отношениях возникает банковский счет, они кончаются, думала я. И на полу между срезанными волосами неожиданно проявилась картина, своего рода tableau:
Молодая женщина включает приемник, и голос диктора объявляет: «Послеполуденный отдых фавна». Она делает звук погромче и достает из колыбели ребенка, хоть он и не плачет. Потом прижимает его к груди и танцует с ним по комнате. Прижав губы к головке ребенка, она подпевает мелодию. Поэтому не слышит стука в дверь. Она не успевает опомниться, как мужчина уже стоит в комнате. Женщина удивлена и рада его приходу. Но он улыбается робко и неуверенно.
— У меня плохие новости, — говорит он.
Она не знает, захочет ли он взять на руки ребенка до того, как сообщит дурные вести, поэтому кладет его обратно в колыбель.
— Меня посылают на север, — немного пристыженно говорит мужчина.
Она смотрит на него. Он совсем не изменился с последней их встречи. И все-таки он чужой. Ей нечего сказать ему. Ведь он тут ни при чем.
— Но я буду часто приезжать к вам, — говорит он и обнимает ее. Его руки такие же, как всегда. — Не бойся, я не брошу тебя. Я попрошу вычитать деньги из моего жалованья. Банк будет аккуратно выплачивать тебе содержание, — говорит он и отпускает ее, чтобы склониться над кроваткой.
Она кивает. Музыка кончилась, и она выключает приемник. С короткими волосами я чувствую себя более свободной. Но не могу выбросить из головы мысль о том, что мне не хватает одной существенной способности. Она называется способностью радоваться жизни. По-настоящему радоваться. Всякий раз, когда я вот-вот почувствую радость, что-то непременно омрачит ее. Например, я начинаю думать о том, чего никогда не будет, и тут уже ясно не до радости. Или мне приходит в голову, что радость возникла лишь затем, чтобы не дать мне погибнуть. Как в тот раз, когда дамский мастер появился в дверях парикмахерской в Кройцберге и сказал: Ich bin Frank!
Когда мы с Фридой сидели в кафе на открытом воздухе на Жандарменмаркте и ждали, когда мимо нас пройдет демонстрация против войны в Афганистане, она мрачно сказала:
— Твое общество не назовешь особенно веселым. О чем ты думаешь? О войне?
— Только не об этой. Я веду свою войну и сама гибну в ней. К тому же меня раздражает, что я не могу вспомнить, как что называется по-немецки.
— Ты так занята своими огорчениями, что забываешь жить. Забываешь о действительности, потому что позволяешь себе путаться в паутине мыслей. Если б ты все записывала, от этого была бы хоть какая-то польза. Напиши, например, что ты все время ждешь, что Франк найдет тебя.
— Я не хочу говорить об этом.
— Давай представим себе, что ему удалось тебя выследить. Думаешь, он прихлопнет тебя?
— Франк не в состоянии прихлопнуть даже мухи.
— Вот видишь! Так чего же ты боишься? — спросила она.
Уже не в первый раз Фрида преуменьшала возможные неприятности Она словно переводила дух, констатировала факт и двигалась дальше. Словно никаких «но» или трудностей вообще не существовало. Нужно только найти подходящие слова, и они все решат. По опыту я знала, что все не так просто. Поэтому я молчала.
Всюду стояли полицейские в зеленой форме. В небо поднимались воздушные шары. Синие, с нарисованными голубями. Люди протискивались мимо нашего столика, он был крайний. Детские коляски, обливающиеся потом родители. Люди несли флаги с надписями: «Что приносит война? Ничего!»
Двое мальчишек повесили на шеи связки свистков и предлагали их всем, кто протискивался мимо. Ловкачи делают деньги на любой войне. Какие-то молодые люди забрались на Французский Собор. Или на памятник Шиллеру перед Концертным залом. Полиция даже не пыталась их прогнать. Пока они не задевали людей, их место определяла только сила притяжения. Упадут, так упадут.
На Егерштрассе, Таубенштрассе и Шарлоттенштрассе царила давка. Но нам повезло, и мы нашли на тротуаре свободный столик. Кругом бурлила толпа, однако было спокойно, очевидно, все находилось под контролем. Красный подъемный кран гордо вздымался к небу над куполом собора, как перо на шляпе. С крыши Немецкого собора небольшая армия полицейских в зеленом, похожая на фоне неба на ограду из тянучек, наблюдала за бурлящим людским морем.
— Ладно! Я даже не знаю, слышала ли ты, что я тебе сказала? Но я собираюсь учить немецкий. Ты, конечно, не сможешь его учить, тебе надо писать свою книгу. С тебя и ее довольно, верно? — сказала Фрида.
— Довольно? Что ты хочешь этим сказать?
— Важно, чтобы ты ее закончила. Я не хочу, чтобы наше путешествие помешало тебе писать. Напротив.
— Только что ты обвинила меня, что я не замечаю действительности, потому что думаю только о своих огорчениях. А теперь ты настаиваешь, чтобы я писала.
— Огорчения и писание книги — разные вещи, — сухо сказала Фрида.
— Не уверена, — возразила я.
Из громкоговорителя в открывавшуюся перед нами картину ворвался самоуверенный голос. Несколько раз эта речь была поразительно похожа на выступления Гитлера, какими я их помнила по записи. Это сходство усиливали и сам язык и убедительный голос, летящий над толпой. Главное, заставить людей поверить в свою миссию.
Над улицами кружил вертолет, и граждане всех категорий, вооруженные камерами, роились как пчелы. За высокими окнами собора виднелись измененные до гротеска тени людей. Вся сцена напомнила мне фильм Феллини. Я как будто сидела в зале в первом ряду партера. Внизу и очень близко к экрану.
Какой-то человек протиснулся мимо нас с плакатом, прикрепленном к велосипеду. «Любите и не воюйте» — было написано над карикатурным изображением двух спаривающихся друг с другом мужчин. Темный мужчина в тюрбане пользовал белого сзади. Бен Ладен и Буш.
Многие смеялись и кричали. Кто-то в гневе стукнул на бегу кулаком по картону. Но вообще все было спокойно. В Берлине люди давно привыкли к демонстрациям.
Один мужчина протащил свой велосипед почти по моим ногам. Я вскрикнула, он обернулся, и его губы произнесли нечто, похожее на извинение. Гладкое, чисто выбритое лицо. Глаза он зажмурил, словно боялся увидеть то, что натворил. При виде его носа и подбородка у меня перехватило дыхание. Я могла бы назвать его по имени.