За продуктами Анетта стала ездить в небольшой супермаркет в Конда, раз в неделю, в середине дня, когда было поменьше народу и никто не мешал ей со списком в руке обойти все отделы, спокойно подумать, сравнить цены, прикинуть расходы и отложить то, без чего можно обойтись. Там же, в Конда, Анетта познакомилась с Евой — одной из трех кассирш, одновременно исполнявшей обязанности то ли управляющего, то ли директора. Сказать точнее Анетта затруднялась — больно мал был магазинчик. Там, на севере, она сама девять лет, правда с перерывами, просидела за кассой в разных магазинах, но никогда не видела ничего похожего на крошечный серо-бежевый ангар, притиснутый к обочине шоссе на въезде в Конда — то ли крупный поселок, то ли маленький городок: опять-таки Анетта не знала, как правильно его назвать.
Еве было двадцать девять лет — на десять лет меньше, чем ей, подумала Анетта, когда после первой зимы, в один из пасмурных, но теплых апрельских дней, застала в пустом магазине всех трех кассирш — Еву, Мартину и пожилую горластую Монику — за кофе с шоколадным тортом, в середину которого была воткнута единственная желтая свечка. Двадцать девять лет, а сегодня 29 апреля, возвестила говорливая Моника, вздохнув: «Эх, молодость!» — и добавила, что ей ровно вдвое больше, а красавице Мартине — тридцать три, возраст Христа, после чего отрезала и протянула ошеломленной Анетте огромный кусок торта, оказавшегося настоящим шедевром кондитерского искусства, испеченным лично Евой, — он буквально таял во рту, — а заодно изложила постоянной клиентке всю родословную именинницы. Все три кассирши прекрасно знали, кто такая Анетта, откуда она приехала, где и с кем жила; знали, что ее единственный сын ходит в коллеж, и понимали, что ей, должно быть, нелегко во Фридьере, где каждый день приходится нос к носу сталкиваться с Николь и двумя старыми дядьками.
Моника трещала не закрывая рта; может, они с Евой родственницы, предположила она: у Эрика фамилия почти такая же, как у матери Евы, разница всего в одну букву, хотя поди разберись, в этих польских фамилиях сам черт ногу сломит. Странно, но неожиданное прикосновение к больному месту — рана еще не затянулась и продолжала гноиться — не испугало Анетту; она сама удивилась вниманию, с каким слушала подробные объяснения Моники. Тут вступила хохотушка Ева, поведавшая одиссею своей матушки, как, впрочем, и собственную, а под конец сказала, что, хоть она и родилась в Кракове, о Польше ничего не знает, вот подрастут мальчишки, надо будет их туда свозить, тем более что Польша теперь — часть Европы; правда, мать об этом и слышать не желает, говорит, ноги моей там не будет, боится, что ли, что обратно не выпустят, а ведь у нее там остались два брата и сестра, все моложе ее. Ева была замужем за плотником и растила двух сыновей, жили они в просторном доме, который ее муж выстроил собственными руками. От этой женщины исходила какая-то волна спокойной радости, накрывавшая собой все окружающее и словно сглаживавшая все углы.
Анетта, не устояв перед ее обаянием, осмелела и рассказала, что да, отец ее сына действительно поляк, хотя родился во Франции, в очень большой семье, перебравшейся сюда перед самой войной откуда-то из-под Кракова. Об Эрике Ева знала от соседской девочки, учившейся в одном классе с сыном Анетты; для нее не были секретом ни его потрясающая память, ни его страстная любовь к Лоле, собаке из Фридьера. В дальнейшем, приезжая раз в неделю в супермаркет, Анетта стала с удовольствием принимать участие в посиделках за чашкой кофе, которые устраивали себе кассирши в середине дня, и как-то раз обмолвилась, что там, на севере, тоже сидела за кассой супермаркета. Ева никак не прокомментировала это заявление, но взяла его на заметку.
После именин с шоколадным тортом прошло больше года, и вот, в конце июня, она спросила Анетту, не согласится ли та поработать у них летом, во время отпусков, потому что с 14 июля по 15 августа народу в магазине — не протолкнуться. В прежние годы они приглашали одну девушку, студентку из Клермона, но она как раз получила диплом, прошла конкурс на должность преподавателя и больше к ним не вернется. Анетта не колебалась ни секунды. Разумеется, она согласна. Ее устроит любой график. Начать готова хоть завтра. Она не сомневалась, что Поль будет доволен, да и Эрик тоже. На обратном пути, подъезжая к повороту на Фридьер, она радостно жала на акселератор «дианы». Вечером они выпили по стаканчику сидра. Нижним решили ничего не говорить, пока дело не устроится.
А в октябре Мартина объявила, что ждет третьего ребенка и уходит в декрет, освобождая свои полставки. Анетта ликовала: это как минимум полгода, и то если роды пройдут без осложнений, а потом малыша ведь еще надо будет кормить грудью… Вообще-то Мартина намекала, что, может быть, совсем бросит работу, все-таки трое детей мал мала меньше. Да и Моника все чаще поговаривала, что пора на пенсию, годика через полтора-два, глядишь, и соберется, и подмигивала Анетте: скопишь деньжат, то-то твой мужик удивится, когда ты вместо развалюхи «дианы» купишь себе новую тачку.
В словаре «Робер», взятом в школьной библиотеке, Эрик нашел слово «бюст», означавшее изваянную по пояс скульптуру, и очень удивился. Было здесь еще слово «бюстье», но это уж совсем не подходило. Слово «бюст» вызвало его интерес по той причине, что оно фигурировало в объявлении, вырезанном из «Французского охотника» — единственного журнала, который на протяжении пары-тройки лет по инициативе неугомонной Николь выписывали дядьки; вдохновленная примером Мими Богомолки, Николь рассчитывала таким образом хоть немного отвратить их от нездоровой привязанности к телевизору.
С тех пор две или три дюжины заскорузлых журналов так и валялись в ящике для растопки; неизвестно, на какой такой бумаге печатали «Охотника», только, в отличие от чудесных газетных листов дорогой сердцу двух стариков «Монтань», сжечь их не представлялось возможным. Горели они плохо, медленно, огонь на них все никак не занимался, к тому же от лениво тлеющей кучи исходил отвратительный, тошнотворный запах; не помогало даже интенсивное помешивание допотопной кочергой, хранимой в доме с единственной целью — служить подсобным инструментом при сжигании ненужной бумаги, перетлевшего сена и прочего мусора; занятию этому дядьки предавались с со страстью пироманов не реже двух раз в месяц, по воскресеньям, после дневного сна и перед вечерней дойкой, устраивая аутодафе в защищенном от пронизывающего ветра углу двора, между северной стеной сарая и круглым боком древней хлебной печи.
Эрик скорее догадался, чем узнал, что мать и Поль познакомились через объявление в газете, а не через Интернет, доступа к которому не имели ни тот ни другая. Необъятные горизонты Сети впервые приоткрылись ему у отца, в Дюнкерке, лет в семь или восемь, благодаря Кристиане — словоохотливой невесте, возлюбленной, подружке, приятельнице, сожительнице (он знал все эти слова) его отца. Убедившись, что парень достаточно сообразителен, вышеназванная Кристиана под тем предлогом, что полученные навыки пригодятся в школе, ведь за информатикой будущее, быстренько пристроила его к делу: помогать ей в поисках приключений — от романтических до приземленных, от платонических до самых пряных. Слишком рано нахватавшийся всяких словечек, узнавший массу откровенных подробностей, способных вогнать в краску и кого постарше, Эрик, конечно, ни словом не обмолвился матери с бабушкой о своем «образовании», но ничего не забыл; от общения с чересчур изобретательной Кристианой, натурой во всех смыслах широкой — и в обхвате, и в образе мыслей, у него остались четкие воспоминания, а вид монитора и клавиатуры до сих пор ассоциировался с едким запахом ее пота.