Как только автомобиль начинает свой плавный разбег в сторону аэропорта, думаю о том, что оставляю здесь груз, который в новой жизни не пригодится, а еще — осознание настоящего закона жизни, царящего сейчас повсеместно: кругом правят деньги и власть.
И, кажется, одному такому человеку, который легко управляется этим законом, я успела подарить свое чертово заячье сердце…Амир, которому я спасла жизнь, когда он явился в клинику, где я начинала работать, решил отплатить мне той же монетой, и дал мне новое имя, документы, деньги, в общем, шанс на то, чтобы я исчезла из города, где меня могут искать бандиты как свидетельницу преступления.
И теперь Наташа Колоколова умерла.
Но появилась София Давыдова.
Как часто мы меняем свои имена на своем жизненном пути! Я была Ташей для мамы, которой не стало, когда я была совсем еще маленькой девочкой. Была Натой для отца, который спустя время перестал вообще меня как-то называть. Была Наташей Михайловной в клинике современной медицины — своем первом официальном рабочем месте. Была Наташенькой для Олега, который выставил вперед пистолет, решив, что его жизнь важнее моей. Была…была досадной помехой на пути Амира. Интересно, а как он называл меня, когда думал, когда обдумывал, взвешивал решал: спасти меня или нет? но все это не важно.
Важно то, что я умею начинать жизнь с чистого листа…И научилась я этому очень, очень давно…
— Таша, Таша, где твой шарфик?! — слышу я голос мамы. Она недовольна моим поведением. Еще бы: уже третий класс, а я все также не могу запомнить, что осень — не лето, и одеваться нужно тепло.
— В школе забыла, мам, еще вчера! — вру ей, а она недовольно куксится, и вдруг вынимает руку и машет ею из окна со второго этажа. В нем горит огнем победы красный шарф. Сама раскутана, дрожит, не знает, что ли, что отец будет сильно ругаться на ее за самовольство, за то, что встала с кровати, хотя доктор не велит!
— Потом! — хохочу, и бегу за своими подружками, которые мне машут, зовут скорее присоединиться. Почти лечу, огибая лужи, и чувствую, как рюкзак ударяется по спине, подгоняет бежать в школу. Мы добегаем почти вместе со звонком, и спешим переодеться, хохоча и подтрунивая друг над другом, а после спешим в класс.
И уже там…уже там понимаем, что что-то не так. Урок еще не должен начаться, но нет привычной суеты и суматохи. Все сидят ровно и смотрят вперед, на заплаканную учительницу, а мы с девчонками из дома замираем в дверях. Что-то плохое витает в воздухе, что-то черное, безликое, но от того еще более страшное.
— Наташа, пойдем, нужно поговорить, — учительница берет меня под руку и выводит за собой из кабинета, а сама прикрывает ладонью рот. Она подрагивает, тонкие пальцы так и гуляют. Женщина шмыгает носом, утирает тонкие струйки слез с уголков глаз, и только у кабинета выдыхает.
— Все будет хорошо, девочка. Все будет хорошо, — она заводит меня в большой учительский кабинет, темный, наполненный запахами пыли и кофе, усаживает на стул, ставит рядом воду. В помещении никого нет, все уже ушли на уроки, и я недоумеваю: а кто тогда сейчас приструнит наш третий, бесшабашный, громкий класс?
— Сейчас за тобой придет отец, — говорит она, поглаживая мою руку. — Заберет тебя.
— Совсем?
— На какое-то время, — отводит она глаза.
А потом, помолчав немного, выпивает воду, приготовленную мне, и смотрит на меня пристально, в упор.
— Наташенька, твоя мама…она умерла. Она очень долго болела, но сегодня ее сердце не выдержало напряжения…
— Нет, — пожимаю беспечно плечами. — Вы ошиблись, Зинаида Викторовна, ошиблись.
Ну конечно, откуда ей знать, что я вот только…только…совсем недавно видела маму в окне, когда она, превозмогая боль и слабость, из открытого окна, ведущего из теплой квартиры на промозглую, холодную осень, кричала мне о том, что я снова забыла повязать на горло шарф.
Конечно, она болеет, уже очень и очень давно, но все равно вылечится. Выздоровеет и снова будет той самой великолепной, веселой женщиной, которая смеется, заплетая косы, а не устает, только два-три раза проведя по коротким волосам расческой. Снова будет печь блины, а не отворачиваться к стене, почувствовав запах жареного. Снова будет хохотать до упаду, подкидывая меня на кровати, а не лежать на ней почти целыми сутками. И из нашего дома скоро должны пропасть все лекарства, стоящие у ее изголовья, и этого затхлый запах больницы. И это гнетущее чувство, что нужно вести себя так тихо, как только можно, чтобы не потревожить редкий и чуткий ее сон…
— Не ошиблась, милая. Звонили из больницы. Я говорила с твоим папой, — она обнимает меня, гладит по голове, а я все еще глупо улыбаюсь мысли, что учительница впервые в жизни ошиблась…
Нет, не ошиблась…
Стук в дверь выводит из забытья, и она за руку ведет меня к двери. За ней стоит отец — смурной, весь посеревший, похудевший, страшно пустой. И только тут я понимаю, что все сказанное — правда. Ужасная правда, которая станет моей действительностью. И начинаю реветь, рычать, метаться, не веря, не веря, не веря…
— Прекрати, Ната! — вдруг, выйдя из себя, легко ударяет меня отец ладонью по попе, не вынеся больше вида детской истерики. — Держи себя в руках.
Он говорит отстранённо, и я вижу, что таким он и будет теперь всегда. Человеком, который лишился души, который потерял все живое, что у него было, и осталась только одна оболочка.
И мы возвращаемся в нашу пустую квартиру…
Острый лекарственный запах продирается в легкие и оставляет горький привкус на языке. И если раньше он пах чем-то особым, и я могла различать нотки луговой травы, то теперь только полынная горечь прелых листьев пробивается в пазухи носа. Дом пуст. И это точно: даже если мама просто спала, или дремала после капельницы, он не был таким тихим и точно не казался заброшенным.
Я снимаю пальтишко, вешаю его над ботиночками, прохожу в комнату. Смотрю на отца, который прямо в одежде проходит в комнату матери, садится на пустой диван, где она лежала уже столько месяцев, складывает руки на коленях и смотрит в пол перед собой. Грузный, одинокий, пустой человек…
— Вот и отмучилась мать твоя, Натка, — говорит он и замолкает. В нем нет слез, печали, тоски. Он вообще никогда не будет больше прежним. И мы больше никогда не найдем с ним общий язык, не узнаем, о чем нам нужно и можно будет говорить. Станем чужими в маленькой семье, не нужными друг другу до тех пор, пока вся моя жизнь не изменится с изменой бывшего жениха…
Делаю шаг вперед, и вдруг мои глаза выхватывают на полу длинный огненно-красный шарф, прямо у окна. И этот шарф, этот маленький привет с того света выбивает во мне все пробки, предохранители. Я плачу, плачу так сильно, так долго, что окажусь в больнице на какое-то время, одна, совершенно одна, без поддержки и слыша добрые слова только от медсестер и врачей, но ни единого — от родного человека.
И потом, спустя время, меня спросит учительница, участливо гладя по голове:
— Кем ты станешь, когда вырастешь, Наташенька?
Я отвечу, не задумываясь:
— Врачом.
34
Все эти воспоминания бередят раны, давят душу. Ни к чему они сейчас. Тот город остался в прошлом, я осталась в прошлом, и сейчас в машине едет совсем другой человек, другая женщина, поправляя короткие волосы на затылке.
— Долго до аэропорта? — спрашиваю, не снимая солнечных очков.
— Поедем в объезд, через базу отдыха, знаю короткую дорогу, — откликается мужчина спереди, и я согласно киваю, откидываюсь на спинку кресла. Смотрю в окно, как мимо проносятся дома поселка, где меня спрятал Амир, а после — деревья и кусты зеленого леса.
— Мне нужно скорее, — я дотрагиваюсь до маски на лице, скрывающей рот. Теперь прятать свое лицо в этих условиях современной жизни стало значительно проще. Можно подумать, что я слежу за своим здоровьем, опасаясь заражения.
Охранник и не узнает меня никогда: глаз не видно, половина лица спрятано за одноразовой медицинской маской. Голос…голос похож на голоса других женщин, которые оплакали свою жизнь и направили свой решительный взор вперед, к новым неизведанным далям.