Трое малышей, мы сидели, зачарованные луной, которую наша мать «вызвала» из воды. Когда сияние стало ослепительно-серебристым, моя трехлетняя сестра Саванна громко крикнула:
— Мама, сделай так еще!
Это самое раннее из моих воспоминаний.
Наше взросление сопровождалось восторгом перед удивительной женщиной, которая рассказывала нам о мечтах белых и черных цапель, повелевала восходами луны и отправляла на покой солнце, чтобы на следующее утро вернуть его в мир, заставив взойти далеко за океанскими волноломами. Лилу Винго не интересовала наука, зато она страстно любила природу.
Чтобы понять, как мы росли в низинах Южной Каролины, вам бы пришлось весенним днем отправиться со мной на болота, нарушить покой голубой цапли и спугнуть стаю лысух, шлепая по колено в болотной жиже. Я бы вскрыл перочинным ножом створки устричной раковины и сказал:
— Вот, попробуйте. Это вкус моего детства.
А еще я бы добавил:
— Вдыхайте глубже.
Тогда бы вы на всю жизнь запомнили этот терпкий и сочный аромат приливных болот, этот удивительный, чувственный запах Юга, наполненный страстью. Так пахнет парное молоко, мужское семя, пролитое вино, если все это смешать с морской водой.
География моего патриотизма ограничивается одним неповторимым уголком планеты — моей родиной, о которой я говорю с религиозным благоговением, которой горжусь. Я с опаской двигаюсь по улицам шумных, забитых машинами городов, неизменно собранный и настороженный, поскольку сердце мое принадлежит болотистым низинам. Мальчишка во мне до сих пор помнит времена, когда на рассвете я вытаскивал из реки Коллетон плетеные корзины с крабами. Жизнь на реке сделала из меня того, кем я стал. Одновременно я был и ребенком, и ризничим приливов.
Однажды мы загорали на пустынном пляже близ Коллетона.
— Смотрите! Смотрите туда! — вдруг крикнула нам с Люком Саванна.
Сестра указывала в сторону океана, где в прибрежных водах металась стая гринд[8]. Затем киты начали выбрасываться на берег. Сорок гринд — черных, с блестящей, словно дубленой кожей, распластались на берегу, приговорив себя к смерти.
Несколько часов, кружа между умирающими животными, мы своими детскими возгласами уговаривали их вернуться в океан. Мы были такими маленькими, а они — такими большими. Издали гринды напоминали черные башмаки великанов. Мы расчищали песок, чтобы он не набился в дыхала животных, поливали их морской водой и умоляли ради нас остаться в живых. Трое малышей, мы говорили с гриндами как млекопитающие с млекопитающими; наши возвышенные слова были полны отчаяния. В загадочном исходе гринд из воды была странная грациозность. Мы и не подозревали, что существует добровольная смерть. Весь день мы пытались дотащить китов до воды, вцепившись в их громадные плавники. Мы выбились из сил и не заметили тихого наступления сумерек. Постепенно гринды начали умирать один за другим. Мы гладили их большие головы и молились, чтобы души животных, покинув черные тела, уплыли в океан, к свету.
Годы спустя мы вспоминали то время как переплетение элегий и кошмаров. Книги, написанные Саванной, принесли ей известность. Когда журналисты расспрашивали ее о детстве, она откидывалась на спинку кресла, порывистым жестом убирала волосы со лба, придавала лицу серьезное выражение и говорила:
— В детстве мы с братьями любили кататься на спинах китов и дельфинов.
Не было никаких дельфинов, но такова моя сестра, таков ее стиль, ее способ чувствования и изложения минувших событий.
Мне было трудно заглянуть в лицо правде о своем детстве; для этого требовалось разбередить историю с ее образами и сюжетными линиями. Мне было проще забыть. Много лет я избегал демонов из детства и юности, стараясь не касаться тех пластов. Я вел себя как хиромант, старающийся не замечать несчастливых линий на ладони. Прибежище я нашел в мрачных, величественных пространствах подсознания. Но один-единственный телефонный звонок мгновенно развернул меня к истории нашей семьи и череде неудач собственной взрослой жизни.
Как долго я делал вид, что у меня не было детства! Мне пришлось замуровать его в груди и не выпускать. Человек сам волен решать, иметь или не иметь воспоминаний; я избрал второе, следуя достойному примеру своей матери. Мне очень хотелось любить мать и отца такими, какие они есть, со всеми их недостатками и «жестоким гуманизмом», поэтому и не хватало смелости обвинить их в преступлениях против нас троих. Ведь и у родителей есть своя история, которую я вспоминаю с нежностью и болью и которая заставляет меня забыть все зло, причиненное ими собственным детям. В семье не бывает преступлений, совершенных за гранью прощения.
Я приехал в Нью-Йорк навестить Саванну в психиатрической клинике, куда она попала после второй попытки самоубийства. Я наклонился и по-европейски поцеловал сестру в обе щеки. Потом, глядя в ее изможденные глаза, задал ей привычные для нас обоих вопросы.
— Саванна, на что была похожа твоя жизнь в родительской семье? — спросил я тоном журналиста, берущего интервью.
— На Хиросиму, — прошептала она.
— А после того, как ты покинула родительский дом, с его теплом и заботой сплоченной семьи?
— На Нагасаки, — с горькой улыбкой ответила сестра.
— Саванна, в тебе ощущается поэтический дар, — заметил я, внимательно глядя на сестру. — С каким кораблем ты бы сравнила родительскую семью?
— С «Титаником».
— Как называется стихотворение, написанное тобой в честь нашей семьи?
— «История Аушвица», — отозвалась Саванна, и мы оба засмеялись.
— А теперь самое важное. — Я наклонился к уху сестры. — Кого ты любишь больше всех на свете?
Саванна приподняла голову от подушки. В ее синих глазах сверкнула уверенность, бледные потрескавшиеся губы произнесли:
— Больше всех я люблю Тома Винго, моего брата-близнеца. А кого мой брат любит больше всех на свете?
— Я тоже больше всех люблю Тома, — заявил я, беря сестру за руку.
— Дай правильный ответ, хитрюга, — слабым голосом возмутилась Саванна.
Я смотрел ей в глаза. По щекам у меня катились слезы; внутри все разрывалось. Таким же срывающимся голосом я сказал:
— Я люблю мою сестру, великую Саванну Винго из Коллетона, что в Южной Каролине.
Таковы были реалии наших жизней.
Наше время никак не назовешь легким. Я появился на свет в разгар мировой войны, когда нависла угроза атомной эры. Вырос я в Южной Каролине — белый парень, обученный ненавидеть чернокожих. И вдруг это движение за гражданские права! Оно застало меня врасплох, показало ошибочность и ущербность моих представлений. Будучи парнем мыслящим, чувствительным и восприимчивым к несправедливости, я приложил немало усилий, чтобы измениться. В колледже я с гордостью маршировал в шеренге службы подготовки офицеров резерва, куда не брали ни женщин, ни черных. Однажды меня оплевали участники демонстрации в защиту мира: их, видите ли, оскорбляла моя форма. В конце концов и я оказался в рядах демонстрантов, однако никогда не плевал в инакомыслящих. Я рассчитывал спокойно перевалить рубеж своего тридцатилетия: рассудительный мужчина, чья философия прочна и гуманна. Но тут улицы заполнили активисты движения за права женщин, и я вновь оказался не на той стороне баррикад. Судя по всему, я был воплощением всех неправильностей двадцатого столетия.