Знала, что не сойду, но продолжала уже в дороге взвешивать все «за» и «против». Худшее, что мне грозило, — это потерянные выходные. Хотя смешно говорить о потере, когда единственное, чем я занята, — это ежедневная и нудная трата времени. Все, что я делаю в своей жизни, — уничтожаю время. Другие женщины хотя бы борются с собственным телом, сжигая его жировые запасы, или продумывают стратегии разумного расходования семейного бюджета. У меня за двадцать семь лет жизни не появилось ни семьи, ни прослойки жира, достойной внимания.
Если честно, то я устала. Устала от телефонных перебранок с Матвеем, от дурных снов, в которых живой Игорь сидит на моей кухне и спрашивает, где я пропадала так долго, от Лизиного смеха, который мерещится мне под окнами. По ночам я не могу заснуть, потому что постоянно думаю о сне, и поэтому почти каждое утро просыпаюсь с головной болью.
Ей-богу, я бы обрадовалась, увидев серую ауру над собственной головой: это означало бы, что от меня уже ничего не зависит и можно не тревожась плыть по течению. А сейчас формальное наличие жизненной силы побуждает меня к бессмысленным поступкам вроде этой поездки. Я стала снова покупать сигареты, хотя днем, на работе, по-прежнему притворяюсь некурящей. Зато в преддверии ночи под звуки бамбуковой китайской флейты приканчиваю по пачке «Данхилл».
В четверг снова позвонила Анна Рублева.
— Как ты? — спросила она.
— Хреново, — честно ответила я.
— Молиться тебе надо, — назидательно сказала Анна, — и ребенка родить.
— В наше время рожать детей — грех, — в тон ей сказала я, — яко же приходим мы в этот мир, дабы претерпеть смертные муки. Вот скажи, ты бы своему ребенку пожелала жить так, как мы живем?
— А как мы живем? — спросила Анна.
— Да брось ты, — меня передернуло от ее спокойного тона, — будто не понимаешь, о чем я. От хорошей жизни в окно не прыгают и в монастырь не уходят.
— Это от того, что мы живем без Божьей искры в душе, — убежденно сказала Анна, — наших родителей лишили этой искры, но у них по крайней мере был ее суррогат. А у нас и того нет. Пустота. И воли к жизни нет, потому что живем за счет крови своих братьев и сестер.
— Анна, прекрати! — не выдержала я. — Бред сивой кобылы! Ты что, ладана надышалась?
— Не веришь — приезжай и убедись сама, — сказала Анна, — я тебе сразу предлагала. Приезжай, Саша. Ты же ничего не теряешь. Все лучше, чем хиреть в одиночку.
— Дудки тебе, — сказала я, — никуда не поеду.
Поехала.
Анна встречала меня на остановке. Я еще из окна увидела ее сосредоточенное лицо, окантованное черным платком.
— Могла бы не встречать, я и сама дорогу знаю, — буркнула я вместо привета, выйдя из автобуса, — или ты боялась, что я сбегу, передумав?
— Здравствуй, дорогая, — сказала она и поцеловала меня в скулу, — просто я по тебе соскучилась, а в монастыре поговорить не получится.
Я не была расположена к дружеской болтовне, но Анне каким-то образом удалось развязать мне язык. Мы говорили о монастырской кухне, о лубочном возрождении традиций, о религиозности поверхностной и религиозности истинной, о сходстве и различиях христианских обрядов в разных конфессиях, о национальных противоречиях и предрассудках. Мягко говоря, я была удивлена: только Лиза да ГМ знали настолько хорошо круг вопросов, к которым в разговоре я не могла остаться равнодушной. Слишком долго эти темы были частью моей профессиональной жизни. Намеренно или случайно так получилось, но мне стало легче. Словно я приехала сюда просто с целью навестить старую подругу, а не предаваться метафизическим экспериментам. Разговор оборвался на пороге кельи. Мы как раз обсуждали неправомерность использования методов НЛП в массмедиа и проповеди. Хорошо запомнилось.
— Вот эта келья, — сказала Анна, пропуская меня вперед, — можешь считать, что ты в гостях у Господа Бога.
— А кельи класса «люкс» у вас не предусмотрены? — спросила я. — С прямой трансляцией ангельского хора по радио и беспроводным доступом к небу?
Анна чуть улыбнулась, но ничего не ответила. С приходом в монастырь поток ее слов иссяк. Она попросила прощения, что должна оставить меня, и ушла продолжать свое послушание. Я осталась одна, сняла кроссовки и легла на жесткую келейную постель. В сумке лежала книга, но читать не хотелось. Я смотрела на беленый каменный потолок и пыталась представить, как люди годами живут в таких маленьких холодных комнатках и сколько времени требуется, чтобы к этому привыкнуть.
Нет, это не напоминало тюремную камеру, как мне представлялось раньше. Здесь было даже по-своему уютно, особенно в жаркий летний день. Выбеленные каменные стены, стол с лежащей на нем толстой черной Библией, стул, кровать, маленький лоскутный коврик на полу. Обратив внимание на окно, я заметила, что рамы пластиковые. Монастырь, судя по всему, жил не бедно.
В постели я провалялась почти до вечера. Около пяти заходила Анна, звала меня на вечерню. Я не пошла. Когда отзвенел колокол и служба началась, я нехотя выползла из кельи, побуждаемая физиологической надобностью. Потом вышла на улицу и добрела до той самой скамейки, где мы с Анной сидели в прошлый раз. Двигаться не хотелось, и все мысли в моей голове были такими же вялыми, как тело. Я жевала их словно потерявшую вкус жвачку. Думала о том, что завтра надо будет помочь маме высадить клубнику на даче — совершенно бессмысленное занятие с учетом того, что большую ее часть каждый год собирают огородные воришки, — и о том, что пора покупать новые кроссовки, а может, и не надо.
Было ощущение, что организм, упорно сопротивлявшийся усталости всю неделю, внезапно сдался и отдал себя на милость судьбы.
После службы пришла Анна. Мы посидели рядом, помолчали.
— Я раньше любила июнь, — сказала я, — всегда думала, что это самое прекрасное время года.
— Я и сейчас так думаю, — сказала Анна, — и на своей жизни крест еще не поставила. Здесь я только потому, что борюсь.
«Ну уж нет, мать, — подумала я, — меня не обманешь, Страх — вот единственное, что привело тебя сюда».
Солнце садилось где-то за стенами монастыря. Мы не видели заката. Просто воздух сгущался и становился все менее проницаемым для взгляда. С недавнего времени мои глаза стали совсем плохо видеть в сумерках. Маленькая церковь Пресвятой Богородицы словно съежилась, прячась в зарослях сирени.
— Я должна идти, — неуверенно сказала Анна.
— Спокойной ночи, — отозвалась я.
Анна не пожелала мне спокойной ночи, видимо, заранее зная, что ее не предвидится.
Вечером келья показалась мне более уютной, чем днем. Одинокая лампочка под потолком давала достаточно яркий свет, чтобы можно было читать, лежа на кровати. На столе кто-то — по всей видимости, Анна — оставил для меня графин с водой и две просфоры на блюдце. Графин был стеклянный, граненый, какие раньше стояли в гостиничных и санаторных номерах. Я сжевала одну просфору, запила ее водой, разделась и с книгой в руках устроилась на постели. Читала, пока глаза не устали.
К полуночи мне стало сонно и зябко. Я нехотя сползла с кровати, выключила свет и быстро нырнула под тонкое шерстяное одеяло в целомудренно белом, больничном пододеяльнике. Белье пахло прачечной, как любая казенная постель — хоть в поезде, хоть в гостинице.
Повернувшись на бок и поплотнее закутавшись, я тут же почувствовала, что моя голова наполняется сонным туманом.
Проснулась я от холода. Холод полз со стороны ног, словно кто-то положил под них льдину. Во сне я пыталась подтянуть колени ближе к груди, но от этого движения холод тоже поднялся вверх, и по бедрам поползли ледяные мурашки. Я с трудом разлепила глаза, соображая, где мои брюки и смогу ли я до них дотянуться, не вставая с постели.
Брюки были на мне. А вот одеяла не было. Как и постели, и стола с графином, и тяжелой черной Библии. Собственно говоря, не было самой кельи.
Я лежала на морском галечном пляже. Было раннее утро, то время, когда солнце еще не взошло, но небо уже посветлело и само излучает тусклый серебряный свет. Над горизонтом выступила бледно-розовая полоса, как кровь, проступающая вдоль пореза на коже. Мои ноги находились в полосе прибоя, и кроссовки успели промокнуть от холодной воды набегающих волн. Отсюда и ползущий по телу холод.